Жизнь на карточки была почти невозможна, требовались надбавки, как говорили - лимиты. Все магазины были превращены в распределители. Население и беженцы из Москвы были разбиты на категории - одним полагался совнаркомовский паек, другим литер А, литер Б, кто же был безлитерный - тот имел простую хлебную карточку. Выдавали шелуху от какао и желудевый кофе. Обедали в писательской столовой, но это тоже требовало особых документов, необходимо было получить разрешение.
Из дневников Вс. Иванова: "Каждый день в неподалеку писательской столовой, у тополей стоят рваные нищие, и стоят так прочно, словно стоять им здесь всегда. ... Обед - опять распаренная пшенная каша без масла на воде или нечто, слепленное из макарон".
Часто в столовой давали "затируху" - баланду. Это была клейкая жидкость, остатками которой завсегдатаи кормили пригретых бездомных собак.
"В пайковые периоды - а таких у нас было несколько, - писала Н.Я. Мандельштам в своих воспоминаниях, - главной литературной сенсацией служили выдачи в магазинах, куда прикрепляли лучших".
В архиве Луговского сохранилось письмо в Совнарком Узбекистана от Московского комитета драматургов, возглавляемого Н. Погодиным. Когда Наркомторг приступил к раздаче так называемых "зимних пайков" (речь идет об осени 1942 года), предназначенных для деятелей литературы и искусства, драматургов в этих списках почему-то не оказалось. Это вызывает законное возмущение. "Автор идущей в театре пьесы, если он не член ССП, пайка не получает, а актеры, играющие в его пьесе, указанным пайком пользуются".
Оставленные вещи
Еще до войны, в 40-м году Ахматова начала "Поэму без героя", поэму об ушедшем, растаявшем времени, которую, как она написала в предисловии, вызвал к жизни "бунт вещей". Вещи в доме, оставленные близкой подругой Анны Андреевны О. Глебовой-Судейкиной, эмигрировавшей в Париж, "вдруг потребовали своего места под поэтическим солнцем". В них жила память о прошедшей эпохе. Работа над поэмой в эвакуации, где не было не только вещей, но вообще ничего своего, придавала ей иной смысл и объем текста.
Однажды Чуковская прочла Ахматовой свои стихи:
Я там оставила, я не взяла с собой,
Среди вещей любимых позабыла Ту тишину, что полночью пустой Мне о грядущем внятно говорила.
Теперь она убитая лежит В той бывшей комнате - фугаской иль снарядом,
И зеркало, где страшное дрожит Лицо судьбы, - убито с нею рядом.
"Я как раз в последние дни, - сказала ей Ахматова, - все думала написать о вещах, оставленных там, и о тех, которые взяла с собой... Теперь не придется..."
Мысли о том, что оставлены в Москве и Ленинграде не просто предметы, мебель, стены, оставлено что-то ещё более существенное - прошлая жизнь, исчезнувшие запахи, вчерашние радости, приходили в голову самым разным поэтам. И поразительно, как на фотографиях, сделанных до и после войны, меняются лица, словно какая-то тень набежала на них. Никогда и никто уже не будет прежним. Теперь все предметы, ощущения, настроения делятся на те, что были "до и после". Слово "довоенный" стало вмещать в себя целый уничтоженный мир...
Что же касается быта, уклада... Порвалась последняя нить, связывавшая 30-е годы с 20-ми и - через них - с началом века. 40-е годы перерубили время навсегда.
Отсюда поэма-прощание с прошлым веком; Ахматова, как никто другой, почувствовала, что прошлое закончилось именно во время войны, а не с приходом большевиков.
Луговской в те ташкентские годы тоже задумался о разрыве во времени, о внезапно открывшейся бездне. Он пробовал то одно, то другое название для своей книги поэм: "Жизнь", "Книга Бытия", "Книга Жизни", "Середина века", пытаясь определить масштаб произошедших в ХХ веке катаклизмов, изменивших и судьбу каждого человека, оказавшегося в водовороте истории.
Он пытался разгадать законы этого кошмара и определить в нем место человека, естественно стремящегося к счастью, к уюту, с его представлением о счастье и об уюте.
Все вещи, все предметы, все движенья,
Которые я вижу на пути,
Мне заменяет тонкий, нестерпимый Холодный запах необжитых комнат,
Где страсть и смерть, и мерзость и любовь Сошлись поспешно в бешеном единстве.
Я вижу все - оставленные книги,
Оставленные рукописи, двери,
Незамкнутые, белые; буфет,
Свидетель бородатых поколений,
Картины в бедных, потемневших рамах,
Что до сих пор висят в моей столовой ...
Мы преступили все противоречья И вышли прямо к морю простоты,
Иль пустоты - а что верней - не знаю.
Об этом, верно, знает мой отец,
Он спит на Алексеевском кладбище,
Что за Сокольниками. Все тот же воздух В оставленной квартире сохраняет Сухие линии движений, жестов,
Голов и профилей, и тени разговоров,
И тени клятв, и тень моей судьбы.
Поэма из книги "Середина века" так и называлась - "О вещах" (здесь цитируется её первый вариант).
Распределитель
Но была и абсолютно бытовая проблема. Когда уезжали в Ташкент из Москвы, стояла поздняя осень, многие захватили только самое необходимое.