Однако при мысли, что Лампьё, подобно ей, находится во власти грозных чар, навеянных преступлением и его последствиями, Леонтина испытывала тревогу. Она проводила всю ночь до самого утра вблизи булочной, где Лампьё кончал свою работу. Ей казалось, что ее присутствие тут, возле него, защитит Лампьё. По крайней мере, она старалась уверить себя в этом. Это успокаивало и ободряло ее.
Ей грезилось, что она помогает Лампьё разрушить скрытые интриги, спасает его, освобождает из ловушки. Леонтина любила эти бодрящие грезы… Они ей подсказывали, как нужно держать себя с Лампьё, чтобы он, если узнает о них, увидел в этом трогательную заботливость. Тогда Леонтине не пришлось бы ничего объяснять…
Она бродила вблизи булочной, описывая постепенно сужающиеся круги, и оканчивала свое движение на расстоянии двух-трех домов от нее, в баре, откуда внимательно наблюдала за всем, происходящим на улице, и всегда была наготове предупредить Лампьё о малейшей опасности. Каждую ночь, сидя в том же баре среди гуляк, Леонтина чувствовала себя охваченной какой-то странной жалостью к Лампьё. Она отдавалась этой жалости без сопротивления, находя в ней странное наслаждение. Точно эта жалость привязывала ее к Лампьё и пробуждала хорошее чувство к нему. В конце концов она переставала различать, какие чувства примешиваются к этой жалости и не таится ли в ней невольное наслаждение.
Обычными посетителями бара, в котором Леонтина проводила теперь все ночи, были грузчики, чернорабочие и иногда отвратительные старухи, с наслаждением потягивающие красное вино. Там не было шумно. На всех лежал неизгладимый отпечаток некоей общей тяжелой судьбы, от которой никто из них не мог уйти. Ночи рынка! Один гуляка облокотился на конторку в позе запряженной клячи, дремлющей в ожидании кнута, который ее пробудит. Другой развалился на столе, сжав руками голову и устремив перед собой невидящий взор…
Тягостная тишина, вызванная усталостью, наполняла бар, порождая туманную атмосферу кошмара, в которой свет ламп был холоден в своей угрюмой неподвижности.
С приближением утра царившая здесь атмосфера все больше и больше овладевала Леонтиной и затягивала ее. Она не могла отделаться от этого ощущения… Ничто не отличало этих людей — из которых каждый имел свое горе, свое молчаливое страдание — от нее, такой усталой, такой изнеможенной. И глубокое смятение примешивалось к желанию Леонтины быть полезной Лампьё, и, как она ни старалась, ей не удавалось отделаться от этого впечатления; оно брало над ней верх и отнимало всякую надежду достигнуть цели, к которой она стремилась.
Такую перемену, приводившую ее в отчаяние, Леонтина обыкновенно замечала в себе к утру. В окна бара начинал проникать неясный свет. Он окружал бледным кольцом очертания крыши. Потом небо начинало светлеть, принимало грязновато-серый оттенок, становилось однообразным и беспредельным. Серый цвет постепенно сглаживался, бледнел по мере того, как наступал день. Леонтина видела, как на улице огни газовых рожков окружались какими-то мутными струями. Скоро огни исчезали: они желтели и становились невидимы, сливаясь с дневным светом. Резкий звонок трамвая и грохот его колес прерывали тишину.
В это время Лампьё входил в бар, и Леонтина приобщалась к общей жизни улицы, где все начинало волноваться, двигаться, куда-то спешить. Открывались магазины. Раздвигались ставни. Люди проходили по улице или заходили, как Лампьё, в бар и заказывали себе горячий кофе, который выпивали стоя тут же, у прилавка. Леонтина окликала Лампьё. Он подходил, садился рядом с ней, и по быстрому взгляду, которым они друг друга окидывали, оба они понимали, какое жестокое удовлетворение испытывают оттого, что находятся вместе. Потом Лампьё и Леонтина знаком подзывали гарсона, который им прислуживал, и затем медленно уходили, не привлекая к себе ничьего внимания.
— Ты идешь? — спрашивал Лампьё.
Леонтина торопливо шагала за ним, и они возвращались на улицу Проповедников, в свою мансарду, где спешили поскорее лечь в постель.