Читаем «Всех убиенных помяни, Россия…» полностью

Ты одна беспощадно утеряна,Ты одна нестерпимо близка.Долгой пыткой дорога измерена,И в горючей крови берега.Я закован. Все громче и меднее,Обреченней звенит моя боль.Урони мне безумье последнее,Пустотой захлебнуться позволь!Истомленному пляской мучительной,Дай не помнить Тебя. Отпусти!Но бесстрастен Твой лик изумительныйНа поросшем изменой пути.Ни вернуть. Ни забыть. Ни с покорнымиСлавословьями пасть на копье.Ни молиться, чтоб трубами чернымиБыло проклято имя Твое!

23 апреля 1923 г.

Пишите же поскорей Вашему вздорному другу, поливающему солнцем лед.

Ваня Савин.

26 июня 1923 г. Гельсингфорс.

Я еще не настолько безумен, чтобы не сознавать… как все это глупо. Вы меня простите, да? Душа, так тонко натянутая над пропастью, может быть, ценна для поэта, живущего только несуществующим. Убедившись, в последние месяцы особенно, в несомненной значительности своего таланта, я, конечно, должен культивировать грохочущую пену образов и призраков в своей душе. Но… не слишком ли Вы — призрак? не слишком ли Вы — беспощадно утеряны? Даже говоря не о Вас, где-то живущей, где-то коверкающей жизнь, где-то нагло лгущей на самое себя, а о Той, что сидит сейчас у меня, рисует на спичечной коробке какой-то вздорный цветок и говорит мне: «милый»?!

Правда, на коробке никакого цветка — нет. И в комнате — пусто. И я сам себе шепчу — милый!.. Но разве это не все равно? Важен порыв в невозможное. Важен безумный, нерассуждающий прыжок в «хочу». Красота важна. Если бы я увидел Вас сейчас воочию, я даже не испугался бы. Это было бы просто конечным звеном таких прыжков в «хочу». Просто было бы логичным завершением мысли и жажды, гипнотизирующими меня в одном направлении — в Вашем. Так просто.

Конечно, я не верю ничему из того, что я о Вас знаю. Буквально. И в этом — единственный гвоздь, на котором я повис над миром. Я не хочу знать ни о чем таком, во что я не верю. Perpetum mobile. [58]Замкнутый круг. Размеренный круговорот представлений и дум. И вот почему я не совсем безумен.

Не знаю, сможете ли Вы понять удивительную красоту моей теперешней, внутренней жизни. Помните, у Ходасевича (хотя он — из новых): «Я сам себе целую руки, сам на себя не нагляжусь». Я тоже. Целую свои руки так же ласково, как когда-то Ваши. Откуда она — эта красота? В ней много от Вас, от прежней. Это так. Но такой готовности сразу, со всех концов загореться лазурным огнем — никогда еще во мне… не было.

Странно все-таки. Я говорю сейчас с Вами как с равным. Как с хорошим, чутким другом. Как с матерью. Как с той (извините, я написал это слово с маленькой буквы — голова кружится), какой Вы были когда-то. Мне не страшно сейчас, что вы вырвете у меня мою высоту. И не жаль Вас. Ни себя. Никого. Просто я начинаю соглашаться с тем, что у меня мое «я» — все беды и горечи наших дней заливает всесжигающим солнцем, о чем мне непрестанно жужжат мои литературные критики.

Никакой новой клеветой на себя Вы не сделаете мне больно. Вот смотрю в окно. Пройди Вы сейчас мимо него — я, ей-богу, не заплачу. Я открою Вам дверь с изысканным поклоном времени Медичи, предложу Вам бокал старого вина и даже вышью для Вас на желтом шелке бледно-серым шелком прелестный триолет — хрупкую тесьму средневековых скальдов.

17 августа 1923 г. Гельсингфорс.

Я учу себя быть мудрым. Видеть явь и верить в действительность учу я себя. И днем — хорошо. Пишу спокойные, тихие стихи; вспоминаю о том, что послезавтра годовщина смерти Нади; немножко, совсем капельку плачу; с блестящими глазами сажусь за пьесу, которую ставлю осенью в местном театре. Но ночью…

Ночью мой рассудок — он в ссоре с Вами — засыпает, и остаюсь я без охраны, ненужный и бездельно-ласковый. И приходите Вы, тоже ненужная. И, выбрасывая рассудок в дождливую ночь, я протягиваю к вам руки, тянусь к Вам той, прежней, с нерассуждающей дрожью. Как тогда, как дома, как давно я целую подушку обугленными отчаянными губами, зову Вас и смеюсь, смеюсь так бездонно-радостно, ослепительно, что перестает дождь, столетняя сосна заглядывает в окно, качая хмурой головой. Вы — бывалая, Вы — прежняя! Если и Вам кажется, что уже — довольно, уже — не надо, уже — нельзя, оставьте меня одного, не приходите больше, даже ночью. Я разорвал вчера Ваше последнее письмо — «видит Бог, какятебя люблю и всегда буду любить…». Оно долго казалось мне правдой… Ромашка у меня еще есть — цветы, рассказ с таким названием, восемь стихов… Есть…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже