Читаем «Всех убиенных помяни, Россия…» полностью

Грен. И подавно. Природу, особенно южную, знаю очень мало. Как-то был на Волыни, да и то проездом. Но всегда тянуло меня к деревне, к заброшенным старинным усадьбам. Хотелось побродить в лесу, жаворонка в поле послушать, поудить рыбу. Как это, должно быть, хорошо: полежать на песке, под знойным солнцем, и потом нырнуть в холодную воду.

Лесницкий. Было в русской провинции что-то такое, чего не расскажешь словами. Какая-то радушная дремота, сонный уют, тишина. Я вырос и учился в маленьком уездном городке. Вернее, это было просто большое село с десятком-другим каменных домов и необычайным количеством церквей: четырнадцать. Ни электричества, ни железной дороги; мостовая только на главной улице. Конечно, сплетни, ужаснейшая пыль летом, невылазная грязь осенью и весной, целая галерея чеховских, даже гоголевских типов. Но нигде так свободно не дышала грудь, нигде так близок не был Бог, простая человеческая радость, покой, как в этом медвежьем углу, в садах и старосветских домиках этих. И оттого, что все это отнято, и, может быть, навсегда, — еще больнее и дороже память о нем.

Грен. Почему же навсегда? «Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней!» Вернем все утраченное. Клянусь вам, Россия будет, мы будем!

Лесницкий. Мы не можем быть, нас уже нет. Мы уже не люди, а «нарочно».

Грен. Вы невозможны, Дмитрий Павлович. Только тоску наводите на всех.

Оля. Если сойти с балкона, несколько шагов вправо, — большой овальный цветник. Был там когда-то фонтан, потом его засыпали. По краям — шелковая трава, а в середине — левкои, штамбовые розы, астры. Астры цвели до поздней осени. На дворе октябрь уже, по утрам иней, а они все стоят, красные, белые. У беседки — море гвоздик. До сих пор каждую ночь снятся. (Помолчав.) И флигель наш все снится. Вы не забыли его, Дима?

Лесницкий. Не забыл.

Оля. «Летний дворец», как он у нас назывался. Две малюсенькие комнатки с окнами в сад, в малину. Нелепые обои, сборная мебель, но какой уют, сколько солнца всегда! Наберешь полную тарелку черешен — какие у нас были черешни! — сядешь с ногами на диван с продавленными пружинами и блаженствуешь. Рядом всегда кот спал, мягкий, будто совсем без костей. Да… Никак не могу избавиться от чувства, будто именно в этом диване, в его скрипучих пружинах детство мое похоронено. Вместе с косточками от черешен…

Лесницкий. Вам все же легче, думаю. В вас годы молодости не успели еще заглушить воспоминаний, вот солнечных зайчиков этих, мягкого кота. А я оглянусь назад, — сплошная темь. Ни одного светлого пятна. Если что и было, оно затушевано кровью, запеклось в крови. (Смукой.) Жизнь погибла. Оля, родная моя, жизнь погибла… Сегодня как-то… боюсь я гибели. Я хочу жить, смеяться, счастья мне надо. Как же без счастья? А нет его. Походим еще на земле и захлебнемся. Ау, молодость! (Оля начинает плакать.) Не вернешь. Ничего. Ничего. Так просто.

Грен. Оля… что такое? Плачешь?! Господь с тобой, что случилось?

Лесницкий. Простите, я только расстраиваю себя и других. (Целует Оле руку и уходит.)

Грен. Нудный человек. Другой раз просто разругать хочется: да перестаньте же вы ныть, наконец. Кому от этого легче! А потом посмотришь ему в лицо: в глазах такая боль, что и самому жутко становится. Не поймешь его.

Оля (после паузы.) Трудно ему очень, тяжело. Мать умерла голодной смертью; сестру, Зину, на его глазах… Зина после этого застрелилась. Теперь вот около года писем нет от невесты, в России она.

Грен. Как много теперь горя все-таки. Всюду, куда ни посмотришь. Вдвойне бережешь свое счастье, кутаешь, как ребенка: а вдруг случится что нехорошее… (Нежно.) Люблю тебя, Оля. Не надо грустить. Мы дойдем как-нибудь домой, ты не бойся.

Оля. С тобой не страшно. Ты сильный, не согнешься. И самое главное: ты мой. И хорошо это, и странно: мой. Мой жених. (Заглядывая Грену в глаза.) Любишь?

Грен. Разве можно спрашивать? Песенка есть такая английская: люблю тебя, люблю тебя, а больше не сказать. Слов еще таких не выдумали. (Прижимается щекой к голове Оли.) Оленька… (Помолчав, шутливо.) Да и как не любить такую девочку пухлую, совсем девочку. Андрей Федорович уверяет, что ты и теперь не прочь куклу купить.

Оля (капризно). Куплю. Пять, двадцать кукол. И буду играть до седых волос. И замуж за тебя не выйду, вот!

Грен (смеется). Разрешите спросить, мадемуазель, вам завтра двадцать лет или двенадцать? Какой вы еще ребенок, Оля, право! У-у-у, как серьезно сдвинулись брови.

Оля (шутливо). Вы, конечно, взрослый. Подумаешь, двадцать шесть лет! Терпеть не могу мальчишек. Мне нравятся лысые, очень глухие и чтоб обязательно на костылях. А вы — так, на безрыбье. Получили-с?

Грен. Благодарствую! Должен сознаться, у вас тонкий вкус. (Меняя тон, серьезно.) Оля, ты не замечаешь, что Мара с каждым днем…

Входят Мара и Лесницкий.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже