Андрей Кончаловский
: «Мы думали, что талантливее других, нам казалось, знаем то, что другим неведомо: как кино снимать, потому что смотрели картины, которые другие режиссеры не очень понимали. В художественном смысле мы учились у пяти гениев – японского режиссера Куросавы, французского – Брессона, шведского – Бергмана, итальянца Феллини и испанца Бунюэля. На Тарковском тоже лежала печать гениальности, но я не могу сказать, что он был гением. Он шел стык в стык за Бергманом, Брессоном. Думаю, его лучшие картины созданы, когда он еще не был «Тарковским». Когда же он стал искать свой стиль, нашел его, и стиль этот, похожий на сновидение, стал уникальным, он потерял искренность, стал манерничать, делать «фильмы Тарковского». Тогда же Бергман сказал, что Тарковский стал повторяться. А по-моему, надо сжигать мосты: настоящий талант не повторяет себя».Николай Гоголь
: «Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб, и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Все спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарованья к должностным отправлениям».Марина Тарковская
: «Художественные предпосылки наготы» – кажется, так называлась довольно толстая книга большого формата, в один прекрасный день оказавшаяся в нашем доме. Книгу эту, изданную, наверное, в начале века и поразившую воображение Андрея, он взял у кого-то на время. Оставаясь один, он, по всей вероятности, внимательно ее рассматривал. Смотрела ее и я. Почему-то среди многочисленных и всевозможных изображений женского тела, начиная с древних глиняных фигурок и кончая кубистскими нагромождениями кругов и треугольников (а между этим, боже мой! – и Венера Милосская, и Даная, и Маха раздетая, и обнаженные Ренуара и Мане), меня привлекла средневековая немецкая гравюра. На ней изображалась женская баня, и моющиеся в ней женщины были представлены в характерных «банных» позах, хорошо знакомых мне по нашим Строченовским баням».Ингмар Бергман
: «Открытие первых фильмов Тарковского было для меня чудом. Я вдруг очутился перед дверью в комнату, от которой до тех пор не имел ключа. Комнату, в которую я лишь мечтал проникнуть, а он двигался там совершенно легко. Я почувствовал поддержку, поощрение: кто-то уже смог выразить то, о чем я всегда мечтал говорить, но не знал, как».Хор голосов нарастает.
Они перебивают друг друга.
И тогда мальчик, что стоит рядом с деревом, громко произносит:
– Я могу говорить!
Однако именно в этот момент к нему приходит понимание того, что он и не знает толком, о чем говорить. Рассказать о том, как он с друзьями ходил после уроков на Волгу на причал, куда приставали пароходы-госпитали с ранеными? Или, быть может, о том рассказать, как он с сестрой и матерью жил в Переделкино? А еще вспоминается туберкулезная больница, где в коридоре стояли миски, в которые с потолка капала вода… Никак не забыть и футбол на Щипке! Но ведь обо всем об этом уже было рассказано, и нет сил повторять одно то же. От этого начинает нестерпимо болеть голова.
Теперь он идет по лесу и ищет отца, который ведь только что был здесь, рядом, а теперь вдруг исчез. Шаги мальчика постепенно ускоряются, и он переходит на бег. Бежит, перепрыгивая покрытые разноцветными мхами валуны, провалы с черной неподвижной водой, стволы, вывернутые ураганом с корнями из земли, продирается сквозь кусты, а ветви деревьев хлещут его по лицу.
Наконец во всей это круговерти сын замечает отца, видит, как он медленно идет по краю гречишного поля, тяжело опираясь на палку. Нет, он совершенно не понимает, как такое возможно, почему отец ушел так далеко, и надежд на то, чтобы его догнать, становится все меньше и меньше. Из последних сил сын пытается вырваться из цепких объятий леса, но, как это бывает во сне, из этой затеи ничего не выходит. Наконец он в изнеможении падает в траву лицом вниз, а отец же меж тем переходит поле, и его седая голова уже почти неразличима среди цветущей гречихи.
1986 год.
Декабрь.
Москва.
Арсений Александрович спит одетый на диване.
Несколько часов назад ему сообщили, что его сын Андрей умер.
Он пытается вспомнить его лицо, но почему-то в воображении возникает лицо его отца Александра Карловича, его высокий сократовский лоб, аккуратно подстриженные усы и шкиперская борода, пронзительный испытующий взгляд.
– Что ты выучил сегодня наизусть из Лермонтова? – вопрошает отец.
– «Пророк», папа.