Маруся спаслась тогда вопреки всему – вопреки несущимся по течению обледеневшим бревнам, попреки ледоходу, попреки пронизывающему апрельскому ветру, вопреки давнему желанию покончить со всем раз и навсегда, как это в августе 41-го года сделала Цветаева, вопреки невыносимым фантомным болям об ушедшей любви и минувшем счастье.
Ее спасли Андрей и Марина.
Летом 1943 года Мария Ивановна с детьми вернулась в Москву, точнее, в Переделкино, где она устроилась работать сторожем при пионерском лагере для писательских детей. Впрочем, ни детей, ни писателей в Переделкино в ту пору не было, все находились в эвакуации.
Сначала они поселились в пристройке к даче советского писателя Бруно Ясенского, а затем их перевели в барак на окраине поселка.
Именно здесь, в Переделкино, и произошла та встреча Арсения Александровича с детьми, о которой уже шла речь на этих страницах.
Глава 7
Странный угол чувств
Это началось еще в Юрьевце, когда на глаза Марии Ивановне попалась адресованная ее 11-летнему сыну записка:
«Милый Андрей! Ты на меня не обижайся. Ты думаешь, что я тебе изменила, а на самом деле это неправда. Я тебе не изменила и не буду. Ты, скорее, мне изменил потому, что ты сначала гнался за И.К., а потом она уехала, и ты стал гнаться за Т.Г., потом ты меня спросил, за кем я гонюсь, я сказала, что за тобой, и ты стал гнаться за мной. Тебе, наверное, захотелось мне изменить. Из-за того ты и сказал, что я тебя изменила, а я не изменила, я тебя люблю. Милый Андрей, я тебе не изменила, я тебя люблю… Ты очень красивый, я таких красивых еще никогда не видала, только вижу двоих, тебя и Берштейна. Я тебя очень люблю».
Как это письмо попало в руки Марии Ивановне, мы не знаем – отдал ли его своей матери сам Андрей (во что верится с трудом) или она обнаружила его в вещах сына? Теперь это уже не столь важно, факт остается фактом – в истории взаимоотношений сына и его разведенных родителей наступал новый период.
Послание неизвестной юной воздыхательницы Андрея Маруся нашла, по словам Марины Тарковской, «пошлым». Она была в ужасе, о чем немедленно сообщила бывшему мужу, отцу ее детей. Ответ Арсения не принес умиротворения в эту абсолютно невинную и совершенно узнаваемую ситуацию, когда еще совсем дети – мальчик и девочка – восхищаются друг другом, смело испытывая свое первое чувство, будучи в полной уверенности, что это любовь.
Однако Тарковский писал с фронта: «Что делать с этим – я не знаю. Раз уж это началось, то остановить – невозможно, даже если ты будешь действовать самым осторожным образом… Может быть, было бы хорошо объяснить ему, что любовь не только то, что у них ребята имеют в виду, а чувство и благородное, и ведущее к самоотверженным поступкам, и к «немому восхищению», заставляющее становиться лучше – и прочее… Раз у него это уже началось, то надо устремить его страсти-мордасти по хорошему пути, а задерживать водопад – дело пустое.
У меня волосы зашевелились на голове, когда я прочел твою копию с этого произведения, уж очень страшно за него стало и обидно как-то. Я понял, что это будет совсем как у меня, ранние страсти и мучения. Боюсь только, что у меня они были романтичней, чем будут у него, а безудержность и очертя-голову-бросание такое же. И так как я думаю о своем опыте, то знаю, что важно воспитать в Андрюшке умение считаться с окружающими, бросаясь в любовь, и полагать, что не все дозволено. Постарайся внушить ему, что нельзя доставлять людям страдания ради своих любовей, – к несчастью, я понял это слишком поздно. Объясни ему, что хуже всего позднее сожаление о том, что кому-то сделал больно. Если он не эгоист в самой худшей форме, то он это должен понять.
А что делать теперь – кроме этого – не знаю, может быть потому, что не представляю себе форм нынешнего флирта в Юрьевце среди этих – не моих романтических времен – ребят. Не надо все-таки пугаться Андрюшкиных страстей и делать так, что все это станет соблазнительным запретным плодом. Скоро и Мышь, должно быть, начнет получать любовные письма, и тогда мое сердце окончательно сожмется от боли».
Конечно, спустя годы Андрей прочитал это письмо. Вероятно, улыбнулся, потому что все события, откомментированные в нем, давно канули в Лету. Опечалило, думается, другое – недоверие, заведомая уверенность в порочности, в «меньшей романтичности» и в «худшей форме» при том, что известные события в жизни Арсения Александровича развивались на глазах его детей, его первой и второй жены. А запоздалое покаяние – «к несчастью, я понял это слишком поздно», уже никому не было нужно. Слова и дидактический пафос только и оставались словами и дидактическим пафосом, которым было трудно поверить.