«Вмешиваюсь, — записала она потом, — в толпу народа из всякого пола, возраста и звания, сквозь них пробираюсь к крыльцу, куда и все также стремились, с большим трудом втираюсь в сени и через отворенную дверь проникаю в самую келью отца Серафима. Он был чрезвычайно тесно сжат своими почитателями. Я, по примеру других, старалась приблизиться к нему и протянула ему свою руку для принятия благословения. Он, преподавая мне благословение и сухариков, сказал: “Приобщается раба Божия Анна благодати Божией”. Каково же было тогда мое удивление, когда я в неизвестном мне месте услышала свое имя, а посмотрев отцу Серафиму прямо в лицо, узнала в нем того самого старца, который предостерегал меня во сне от несчастного замужества. Но при нем ни на минуту нельзя тогда было остановиться, потому что следующие за мною люди отталкивали, чтобы им самим принять также благословение и услышать что-нибудь из уст его. Вытесненная в сени, я около стенки ощупала ногами несколько поленьев и, приподнявшись на них, стала через народ смотреть на отца Серафима... Вскоре заметила, что он как будто бы хочет прекратить прием к себе народа, потому что стал всех выпроваживать, говоря с кротостью: “Идите с миром”. При этом сам ближе подвигался к отворенной двери, рядом с которой я стояла. Взявшись за скобу двери одною рукою, другою неожиданно он ввел меня к себе в келью и, ни о чем не спрашивая, прямо стал мне говорить: “Что, сокровище мое, ты ко мне, убогому, пришла? Знаю: скорбь твоя очень велика, но Господь поможет перенесть ее”. После этих и других утешительных слов он велел мне отговеть у них, исповедаться у старца Илариона (духовника обители) и приобщиться Святых Таин».
И это совершалось каждый день — от ранней Литургии до 8 часов, а затем — до полуночи.
Игумен Нифонт однажды сказал в недоумении и смущении: «Когда отец Серафим жил в пустыни, то закрыл все входы к себе деревьями, чтобы народ не ходил, а теперь стал принимать к себе всех, так что мне до полуночи нет возможности закрыть ворота монастырские».
И становится понятным отчасти, что настоятель монастыря стал беспокоиться от наплыва людей, а на его обязанности лежала забота не только о внешнем благочинии, но и о душевном мире братии. Между тем многие из них начали даже соблазняться происходившим: иным стало беспокойно от суеты и молвы, которую вносили миряне; другие смущались присутствием женщин, все время толпившихся во дворе и по монастырскому коридору; третьих приводило в недоумение поведение затворника — в церковь не ходит, а в келье с народом; четвертых раздражало само учительство, может быть, даже и не без зависти к преподобному.
Один монах говорил отцу Серафиму:
«Тебя много беспокоят обоих полов люди; и ты пускаешь к себе всех без различия».
В ответ ему смиренный старец сослался на пример преподобного Илариона Великого, который не велел затворять дверей ради странников, и добавил: «Положим, что я затворю двери моей кельи. Приходящие к ней, нуждаясь в слове утешения, будут заклинать меня Богом отворить двери и, не получив от меня ответа, с печалию пойдут домой... Какое оправдание я могу тогда принести Богу на Страшном Суде Его?»
Прежде пустынник совсем иначе решал это недоумение, когда испрашивал у отца Исаии благословение запретить вход женщинам на его «Афонскую гору». Но то было еще на пути восхождения к бесстрастию. Ныне же пришло время излучения стяжанной им благодати. Но то, что ясно было святому, нелегко было понять и принять рядовым инокам, для того и ушедшим в монастырь, чтобы отрешиться от мира. А теперь сам мир врывался за отцом Серафимом в пустыню.
— Тобою некоторые соблазняются, — сказали ему.
— Я не соблазняюсь, что многие пользуются, а другие соблазняются, — ответил спокойно старец.
Упрекали его даже за помазание елеем из лампады. Таким преподобный говорил: «Мы читаем в Писании, что апостолы мазали маслом, и многие больные от сего исцелялись. Кому же следовать нам, как не апостолам?»