Исповедь синэстета назовут претенциозной и скучной те, кто защищен от таких просачиваний и отцеживаний более плотными перегородками, чем защищен я. Но моей матери все это казалось вполне естественным. Мы разговорились об этом, когда мне шел седьмой год, я строил замок из разноцветных азбучных кубиков и вскользь заметил ей, что покрашены они неправильно. Мы тут же выяснили, что некоторые мои буквы того же цвета, что ее, кроме того, на нее оптически воздействовали и музыкальные ноты. Во мне они не возбуждали никаких хроматизмов[116]
.Синестезия может быть наследственной, так что не стоит удивляться ни тому, что мать Набокова понимала ее, ни тому, что ее синестетические образы были несколько иными. Между тем, хотя и кажется странным считать Набокова, Фолкнера, Вирджинию Вулф, Гюисманса, Бодлера, Джойса, Дилана Томаса и других знаменитых синестетиков более примитивными, чем большинство людей, но это вполне может быть правдой. В искрящемся потоке ощущений великие художники чувствуют себя прекрасно и привносят в него свой собственный сенсорный водопад. Набоков наверняка позабавился бы, представив, что стоит ближе, чем все остальные, к своим млекопитающим предкам, которых, несомненно, запечатлел бы в зеркальном зале своего вымысла с деликатным, игривым набоковским изяществом.
Писатели – странные люди. Мы бьемся в поисках идеального слова или блестящей фразы, которые позволят каким-то образом сделать внятной для других лавину уникальной осознанной информации. Мы живем в ментальном гетто, где из каждой работоспособной идеи, если дать ей должное побуждение – немного выпивки, небольшая встряска, деликатное обольщение, – может вырасти впечатляющий труд. Можно сказать, что наши головы – это конторы или склепы. Наше творчество словно обитает в маленькой квартирке в доме без лифта в Сохо. Нам известно, что сознание пребывает не только в мозгу, но вопрос о том, где оно находится, не уступает по сложности вопросу о том, как оно работает. Кэтрин Мэнсфилд однажды сказала, что взрастить вдохновение можно, лишь очень тщательно «ухаживая за садом», и я считаю, что она имела в виду нечто более управляемое, нежели прогулки Пикассо в лесу Фонтенбло, где он «до несварения объедался зеленью», которую ему позарез нужно было вывалить на холст. Или, возможно, она имела в виду именно это: упорно возделывать знание о том, где, когда, как долго и как именно действовать, – а потом приступить к действию, и делать это как можно чаще, даже если устал, или не в настроении, или недавно совершил несколько бесплодных попыток. Художники славятся умением заставлять свои ощущения работать на себя и порой используют поразительные фокусы синестезии.
Дама-командор Эдит Луиза Ситуэлл начинала каждый день с того, что лежала некоторое время в гробу, и лишь после этого садилась писать. Я напомнила эту легенду в духе черного юмора знакомому поэту, на что он едко ответил: «Вот если бы кто-нибудь догадался закрыть ее там…» Представьте себе Ситуэлл, репетирующую свое пребывание в могиле как прелюдию к тем сценам, которые она любила разыгрывать потом на бумаге. Прямые и узкие пути никогда не были в ее стиле. Прямым и несгибаемым был разве что ее постоянно осмеиваемый нос, но и его она умудрилась почти всю жизнь представлять комичным и неуместным. Что же именно в тусклом непрерывном одиночестве подталкивало ее к творчеству? Была ли это идея гроба, или же ощущение прикосновения к нему, его запах, его затхлый воздух?