Во все эти фигуры мастера Дмитриевского собора вложили тот страх, ту тревогу, то сознание своей греховности, которые у людей того времени были сопряжены с ожиданием страшного суда. Апостолы Дмитриевского собора — это ряд превосходных по исполнению, глубоких по психологической характеристике человеческих образов. Среди них выделяются Павел с высоким лбом и крючковатым носом, Андрей с всклокоченными волосами, задумчивый Матфей, суровый Марк. Даже юный апостол Филипп, с его красивым овалом лица, отмечен печатью необычайной серьезности. Лицо каждого апостола Дмитриевского собора отличается почти индивидуальными чертами. На всех лежит отпечаток одного психологического состояния. Все они сидят прямо, напряженно; это судьи, изведавшие пучины человеческого греха, проницательные, справедливые и вместе с тем суровые, неподкупные, почти безжалостные.
Даже в сцене, рисующей шествие праведников в рай, художник не смог избавиться от тревожного ощущения греховности человеческой природы. Глядя на изможденные лица святых, с печальными, глубоко запавшими глазами, полными выражения раскаяния, можно догадаться, ценою какой суровой борьбы, умерщвления и подавления естественных склонностей человека праведники заслужили свое право следовать за апостолом Петром в рай. Апостол этот, в качестве обладателя «ключей рая», ведет за собой людей в царство блаженства, но при этом он, в полоборота повернувшись к ним, окидывает их проницательным, строгим взглядом, в котором не заметно ни любви, ни доверия к людям (89). В осанке его, в нахмуренных бровях и даже в беспокойных, волнистых прядях волос и усов чувствуется мучительное напряжение.
Различие между этой головой и аналогичными головами мозаик Михайловского монастыря в Киеве (71) нельзя объяснять только различием техники фрески и мозаики. В киевской мозаике при всей проницательности мастера образ передан обобщенно, и это придает фигуре характер идеальной завершенности. В Дмитриевской фреске больше понимания душевной сложности человека, больше уменья сделать красноречивой каждую черту лица, каждый оттенок мимики.
Возможно, что как апостолов киевских мозаик, так и апостолов владимирских фресок выполняли мастера, прибывшие на Русь из Царьграда. Но создавали они свои произведения в разных условиях русской жизни. Нужно сравнить стиль нашей древнейшей летописи с летописью конца XII века, чтобы убедиться в том, как изменилось за это время мировосприятие людей и как усложнились художественные средства выражения исторической прозы.
Рассказ об убийстве князя Игоря в «Начальной летописи» поражает своей выразительной краткостью. Собрав причитающуюся ему дань, Игорь вновь возвращается к древлянам и берет с них новую дань. В летописи ни слова не сказано о всем том, что испытывали возмущенные его жадностью древляне; сказано только, что они вспомнили народную поговорку о ненасытном волке и решились на убийство жадного князя. В «Начальной летописи» действие скупо очерчено несколькими чертами; читателю самому предоставляется догадаться о том, какие человеческие страсти были причиной жестокой расправы.
Неизмеримо более драматический характер носит летописное повествование об убиении князя Андрея Боголюбского. Здесь рассказано и о замысле убийц, и об обуявшем их страхе, когда они пришли этот замысел исполнить; отмечено и то, как они напились вина, чтобы набраться храбрости; передан диалог их с князем, в спальню которого они проникли. Рассказ замедляется, когда переходит к передаче охватившего их ужаса после того, как они решили, что уже убили князя, а между тем он их окликнул, «начат… глаголати в болезни сердца». В ходе дальнейшего изложения говорится об исчезновении князя из комнаты; все завершается сообщением о том, как по кровавому следу он был найден сидящим под лестницей на полу. Только здесь враги прикончили его. Летопись XII века рисует яркую и страшную своими подробностями картину жестокой расправы боярских наемников с князем-самовластцем. Читателю недостаточно одного краткого сообщения о случившемся. Вникая в описание, он проходит через все перипетии события, переживает всю ту борьбу чувств в душе человека, о которой позднее выразительно скажет один древнерусский автор: «Очима бо плачют со мною, а сердцем смеюся».