Всеволод Вячеславович Иванов (1895–1963) – автор «Партизанских повестей», «Бронепоезда 14–69», «Похождений факира» – заявил о себе в начале 1920-х годов, когда, переехав из Сибири в Петроград, оказался в эпицентре российского литературного процесса: стал членом группы «Серапионовы братья», сдружился с Борисом Пильняком, Сергеем Есениным, Виктором Шкловским, много общался с Горьким, вступил в полемику с идеологами Пролеткульта. В дальнейшем, однако, его отношения с «официальной литературой» по меньшей мере усложнялись: от «буржуазных» рассказов, составивших книгу «Тайное тайных», Иванов двигался в сторону сотрудничества с властью – вплоть до участия в освещении строительства Беломорканала и организации Первого съезда советских писателей. Не погубить себя как личность в напряженной атмосфере второй половины 1930-х было непросто. Кажется, Иванову всё же удалось сохранить в душе то сокровенное, что отличает лучшие его произведения, сочетающие реализм и «орнаментальную» образность, наследующие поэзии фольклора, имажинистов и футуристов.
Биографии и Мемуары / Документальное18+Владимир Яранцев
Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя
Часть первая
Сибирь
Глава 1
Муки биографии
Всеволод Иванов – дитя не одной только земли, не одной эпохи и не одной крови. Над этой загадкой многорождения, многорожденности бьются и поныне иванововеды. Не замечая того, что пытался разгадать тайну своего рождения, и не только литературного, сам писатель. И разве не об этом тоже его гениальный рассказ «Дитё», когда на руках у молодой «киргизки» волей «диких людей» – партизан «отряда Красной гвардии тов. Селиванова» – оказываются два ребенка: белый и смуглый, русский и «киргиз», европеец и азиат. Азиата дикари-партизаны ликвидировали. Но ведь русского, белого Васю вскармливала все та же «киргизка». И вырастет этот Вася на молоке иной расы и крови, и будет он уже другой крови – ни красным, из партизанского отряда, ни белым, благородного офицера противников, ни степняком из «киргизского» аула, а человеком, носящим в себе все эти начала. Примирить их, соединить, угомонить в себе станет отныне главным его делом.
Так что вопрос из статьи Н. Анова «Сколько было Всеволодов Ивановых?» нужно толковать шире, чем только «красный» или «белый», революционер или колчаковец. В разные годы в нем пробуждался то один Иванов, то второй, то третий, и был ли им счет? Нет, почерк, стиль, язык автора «Бронепоезда 14–69» были узнаваемы в ряду лихого «конармейского» И. Бабеля, плотски-всеядного А. Толстого или даже мужицки-«хулиганского» С. Есенина. Но внутри, в содержании, в крови, все продолжало бурлить, выходить из берегов. Он никак не мог закончить, утихомирить созданное произведение, словно противящееся законченности. И он вновь и вновь переделывал, бросал, оставлял, спустя годы опять брался и опять откладывал. И вот мы имеем внушительный том «Неизвестного Всеволода Иванова». Одно произведение недописано, другое переделано позже так, что не узнаешь прототипа, третье ушло в небытие архива или домашнего книжного шкафа, не нужное советским издательствам, недопонятое самим же автором, стоящим над ним в недоумении. А о четвертых и вспоминать не хотелось, настолько другой – второй или третий по счету Иванов – далеко ушел от образа мыслей Иванова-первого или второго, стал, как ему казалось, чужд им. Так, «петроградский» Иванов и хотел бы родиться заново, с нуля, отрезать себя от Иванова «сибирского». Но увидел, что с Сибирью он связан навеки, и, что бы ни писал, сибиряки, сибирское так или иначе давало о себе знать. И даже украинец Пархоменко образца 1939 года оказался кровно, глубинно родственен Ваське Запусу, сложившему буйную голову в «голубых песках» «южной Сибири».