Заставила меня немного наклониться, сама привстала на цыпочки, прижала свой лоб к моему, и в следующий миг я уже смотрел с непривычно маленькой высоты её роста, как падает на деревянный пол садовой беседки условно моё, а на самом деле чужое, конечно же, тело, слишком длинное и нескладное для такого полёта; впрочем, в последний момент я его подхватил. В смысле, себя. И помог улечься поудобнее.
Только подхватил я его не руками и даже не усилием воли, как происходит в известных мне магических практиках, а не то вовремя уплотнившимся воздухом, не то землёй, предупредительно поднявшейся навстречу падающему телу, не то кратковременным изменением законов тяготения — всеми этими факторами сразу и ещё множеством других. Наверное, правильно будет сказать, что это простое действие я совершил всем Миром, потому что весь Мир — это и был я. Неподвижный, пульсирующий в бешеном ритме, равнодушный к себе и одновременно страстно влюблённый в каждый атом составляющего его вещества, почти бесчувственный, остро наслаждающийся всяким своим движением — разнообразный, противоречивый, яркий и никакой. Впрочем, естественной частью этой живой бесконечности, стремительно мчащейся к собственному свету сквозь собственную тьму, был человеческий ум — несколько более ясный и быстрый, чем я привык, но, в общем, вполне похожий на мой собственный, так что он стал мне надёжной опорой, за которую бесконечность может уцепиться, когда хочет сказать себе: «Это — я».
Но на самом деле, не я, конечно, а леди Сотофа. Вот так, надо понимать, она чувствует себя в тот момент, когда обнимает меня, радуясь встрече, разрезает пирог, поднимает на смех или сочувственно выслушивает, травит байки о старых временах — то есть, вообще всегда. Вот что такое, оказывается быть по-настоящему могущественной ведьмой: в какой-то момент оказывается, что ты — это целый Мир. Ну или Мир — это и есть ты. Никаких границ. И ясно теперь, почему она может всё что угодно, и почему почти никогда ничего не хочет, тоже понятно, я бы и сам…
Впрочем, конечно же, нет. Я-то совсем другой. Не Мир, но проносящийся сквозь него вихрь, атмосферный поток, кажется, это называется «циклон»; впрочем, неважно. Важно, что сознание я в ходе этой встряски всё-таки сохранил. И ощущал по этому поводу двойную радость — собственную, яркую, удивлённую, и Сотофину, почти не отличимую от невозмутимости, глубокую и спокойную как летнее море в штиль.
А потом я уселся — уселась — в плетёное кресло с высокой спинкой, сказала себе: «Только не вздумай подсунуть ребёнку свою самую первую попытку, ты же была тогда по уши влюблена в того, кто стоял по ту сторону, этот опыт ему сейчас ни к чему», — на этом месте понимающе рассмеялись мы оба, а потом я наконец принялся — она принялась вспоминать. Чётко, с предельной, испепеляющей разум ясностью, снова и снова повторяя каждую деталь.
И когда я открыл глаза, увидел над собой низкое деревянное небо, которое, конечно же, оказалось потолком садовой беседки, и принялся осторожно подниматься на ноги, зачем-то отряхивая совершенно чистое лоохи, я по-прежнему помнил, как строил — конечно же, строила — Мост Времени; кстати, совершенно непонятно, почему он именно так называется, я бы скорее назвал его лодкой, бесконечно длящимся челном от истока до устья никогда никуда не текущей реки. Ай, как ни назови, всё равно получится глупо, тут нужен какой-то другой язык, ну или просто внутреннее согласие с отсутствием нужного языка, потому что молчать про Мост Времени мне было вполне по силам; впрочем, почему собственно «было», я прекрасно молчу о нём до сих пор.
— Теперь у тебя есть мой опыт, — сказала леди Сотофа. — Это гораздо лучше, чем просто инструкция, да?
— Я вообще идиот, — признался я. — Думал, существует какое-нибудь заклинание, определённый порядок ритуальных действий…
— Жертвоприношение, — подхватила она. — Обязательно нужно жертвоприношение! Три дюжины чёрных индюшек-девственниц, ещё не познавших тяжести оплодотворённого яйца…
— Чего?! — не веря своим ушам, переспросил я. И, не дожидаясь ответа, расхохотался.