Нам предлагают работать в почтенном академическом месте. Леониду Петровичу на втором этаже, а мне - на четвертом. Там на всех этажах работают такую работу, которая, как только готова, сразу в печать. Не так, как у нас, печатаемся раз в год, и только слово "внедрение" произносим как молитву.
Спокойная может быть у нас жизнь. Муж мой окончательно сформируется в милого чудака. Задатки у него есть. Ученый должен быть немного чудаком. Чтобы была возможность прикинуться непонимающим, когда не хочешь понимать, и незнающим, когда не хочешь знать. Правда, нечудаки процветают больше, чем чудаки, но зато чудаки толкают науку вперед.
Мария Семеновна смотрит на меня испытующе. Или это мне кажется. Я стала неспокойная и неуверенная, и все мне чего-то кажется и представляется. Одно бесспорно - мы можем жить и работать в Ленинграде, заниматься чистой наукой, а промышленность, внедрение можем оставить другим; эту черную, трудную, неблагодарную работу пусть теперь делают другие, с нас хватит. Мы внесли свой скромный вклад...
- Не будем беспокоить Петра Федоровича, - говорю я.
- Умничка! - восклицает Мария Семеновна веселым басом. - Если захотите, еще вернемся к этому разговору.
"Не вернемся", - думаю я.
Подъезжают машины, раздаются громкие голоса горожан, выбравшихся за город, мечтающих вообще всегда жить за городом. А моя мама не приедет, сослалась на нездоровье.
Я проявляю хозяйственное рвение, чтобы подольше оставаться на веранде.
- Идем, познакомлю тебя с Матвеем. - Леонид Петрович берет меня за руку.
Матвей, старый академик, у которого я когда-то училась, стоит на крыльце. Он не слушает объяснений Марии Семеновны, кто я, откуда, чем занимаюсь. Слушать ему уже давно ничего не интересно.
- Молодая дама, - говорит он то, что думает, видя меня. А он открыл два закона в химии, старый Матвей.
- Веселитесь. Танцуйте. Я надеюсь, вы не химик, а то химики - ужасно скучные люди. И плохо знают Пушкина, вот за что я не люблю химиков.
- Стареет Матвей, - говорит Леонид Петрович, когда мы отходим, - один остался, жена, Софья Дормидонтовна, умерла, плохо быть старым и одиноким. А ему, между прочим, не так и много.
- Сколько?
- Семь ноль. Как нашему Петру Федоровичу. Но наш орел.
Петр Федорович подзывает меня.
Я знаю три типа профессоров-экзаменаторов. Один ставит пятерку за то, что ты все честно выучила. Другой - за то, что ты молодая, и он когда-то был молодой, и все на свете ерунда, будь только порядочным человеком. А третий сидит за столом, вертит в руках твою зачетку, медлит задать вопрос, и ты уже знаешь: ничего хорошего не будет, он хочет от тебя невозможного. Он придумывает, что бы такое тебя спросить, и ты видишь эти вымытые профессорские щеки, и эту особую розовую седину, и узенькие от смеха глаза и уже знаешь, что он спросит тебя не по курсу, а что-нибудь _попроще_, что-нибудь такое _простое_, что потребует напряжения всех твоих сил, всей твоей памяти. И все будет зависеть от нескольких первых слов твоего ответа. Этот веселящийся старик экзаменует тебя не по праву, данному ему ректором, а по какому-то другому праву.
Петр Федорович - третий экзаменатор. И я все время жду его вопроса, но он его не задает. Но он тоже предлагает:
- Хотите попробовать остаться в Ленинграде, в нашем институте? Это... можно.
"Все нас искушают, - думаю я, - но мы не поддаемся".
Мария Семеновна говорит:
- Если мой сын будет бездельничать. Маша, звоните мне.
Леонид Петрович чокается с академиком и со своей мамой, обнимает за плечи каких-то деятелей, уже снявших пиджаки. И оглядывается на меня.
Потом он долго и почтительно слушает какую-то старую даму, что-то ей серьезно отвечает, а Мария Семеновна комментирует!
- Может быть воспитанным, если захочет.
Нигде не бывают так суровы и требовательны к своим детям, как в иных интеллигентских семьях.
Стол гудит, как самолет, гул то приближается, то удаляется, и иногда кажется, что стол летит. Я встаю, иду посидеть в ванной среди бутылок боржома. Хочется побыть одной. Мне жалко маму, все-таки она могла сюда приехать, мы предлагали, что привезем ее на такси. Она не захотела, сказала: "Считаю излишним".
Входит Леонид Петрович, садится рядом со мной на край ванны. Мне и его жалко и себя жалко, хорошо бы сейчас поплакать, но нельзя.
- Мы потом приедем в Ленинград еще? - спрашиваю я не очень вразумительно.
- Вас понял, - отвечает он ласково, - совпадает с моим желанием. Сейчас - уехать! Потом можно приехать еще сто раз.
"Все он понимает", - думаю я с благодарностью.
Возвратившись к себе, мы очень быстро переживаем смутное время. Мы даже не становимся сенсацией. Нас, конечно, поздравляют, но все в институте считают это естественным, говорят, что так и знали, ждали.
Только Роберт, сказав: "Браки совершаются на небесах", - смотрит на меня слишком внимательно, как человек, который сомневается в моем счастье.
"Смотри сколько хочешь, - говорю я про себя. - Можешь не сомневаться, все хорошо". Но видно, что его и маму я еще должна в этом убедить.
А по утрам мы, как все, идем в институт пешком и во дворе, у здания склада, расходимся в разные стороны.