Читаем Вся жизнь плюс еще два часа полностью

За столами, покрытыми прозрачной пленкой, сидят офицеры, едят гуляш, пьют водку и кормят маленькую девочку пирожным с красным кремом. Девочка тихо и послушно ест пирожное, а офицеры наклоняются к ней и гладят ее мохнатую серую шапочку. Уборщица водит тряпкой по столам, где стоят граненые стаканы с салфетками и чайные блюдца с горчицей.

Буфетчица Фая налегает всем телом на ненадежную ручку венгерского кофейного агрегата.

А за окном все та же сказочная декорация, что простояла тут четыре или пять столетий. Она все та же, но она изменилась, вдруг позолотилась, поголубела и придвинулась ближе. Белая зубчатая кремлевская стена теперь совсем рядом.

Я медленно пью черный кофе и ем пирожок с кислой капустой, который дала мне Фая. Фая — добрая душа, в лиловой кофте, в серьгах и бусах, с малиновым полупившимся маникюром на широких коротких пальцах. Она жалеет всех: и меня, и девочку, которую привели за ручку офицеры, и тех мужчин, которые заходят сюда с улицы в пальто, в ушанках и в валенках, и отпускает им сто граммов, хотя это запрещено. В пальто — запрещено, без пальто — не запрещено. Она оставляет для меня пирожки с капустой и большие мокрые куски пирога с повидлом, особенно ценимые жильцами гостиницы.

— Ну ладно, спасибо, — вздыхаю я, — сколько с меня?

— Как всегда, — меланхолически отвечает Фая, — семь плюс девять.

— Шестнадцать, — говорю я, — недорого. Так жить можно.

— Голодная будете, — говорит Фая, — быстро схудеете. Хоть бы ряженку взяли.

Я одеваюсь и выхожу на главную улицу. Последние запоздавшие лыжники садятся в троллейбус. Главная улица, называемая Шаталовкой, Шалопаевкой и Бродвеем, немноголюдна. По Бродвею озабоченно идут женщины в пальто с воротниками из чернобурки и хозяйственными сумками.

За поворотом на косогоре открывается собор невиданной красоты. К нему ведут дорожки со стендами антирелигиозной пропаганды. Идя к обедне, можно прочитать, как церковники поносят женщину и мерзко к ней относятся, призывают к братоубийству и человеконенавистничеству, отрицают прогресс и науку.

В соборе людно. Сырым жаром веет из решеток, вделанных в каменный пол. Идея преисподней отлично материализована в этих черных горящих решетках. Запах чего-то, что здесь жгут и называют благовониями, сечет дыхание.

Я протискиваюсь сквозь толпу молящихся старых женщин. Впрочем, не все здесь старые и молятся тоже не все. У стен стоят парни и девушки с блеском интеллигентности и туристской любознательности в глазах. Всем своим отстраненным, снисходительным и спортивным видом они говорят: «Мы это презираем, нас это все смешит, но, с одной стороны, немного жаль этих темных старух, а с другой, мы интересуемся искусством, русским зодчеством и иконами. Где знаменитые иконы, на что надо смотреть и любоваться?»

Знаменитые иконы недоступны, центральный неф и подходы к нему заняты молящимися. Идет важная служба, служит архиерей. Все мрачно, торжественно, серьезно.

У задней стены собора располагается торговая сеть. В киосках продают свечи, просфоры, нечто вроде фотоикон и нечто вроде сувениров. Старухи продавщицы переговариваются между собой, ругают отца Вячеслава за непомерную лень.

— Ничаво отец не жалает делать, — говорит одна старуха.

— Совсем разленился, — отвечает другая, сверкнув острым черным глазом.

А рядом за столами сидят церковные канцеляристки и делают записи в книгах, а нечесаный старик красными дрожащими руками связывает в холщовые мешочки монеты — доход сегодняшнего дня. Получаются крепкие, толстенькие мешочки вроде детских новогодних подарков.

«Хватит, — говорю я себе, — на сегодня довольно».

Испарилась моя любовь к искусству — ах, икона, ах, Рублев! — и наслаждением кажется выйти на морозный воздух.

В голову лезут слова-штампы — церковные крысы, религиозный дурман, поповский обман, опиум и почему-то расстрига. «О, расстриги, расстриги», повторяю я про себя. Хотя знаю, что расстриг там как раз не было. Галерея лиц, виденных в церкви — русских, суровых, изможденных, щемящих, — стоит перед глазами.

Возле рынка покупаю два горячих пирожка с вареньем. Я съедаю их, спрятавшись за телегу с сеном. Было бы некрасиво, если бы кто-нибудь увидел, как я ем на улице пирожки. «О, мещанка», — говорю я себе, вытирая губы. Конечно, мещанка. Человек, если он никому не вредит, может делать все, что хочет. Кому плохо, что я съела пирожки? Только мне. Я растолстею.

Поворачиваю назад, не заходя на рынок. На рынке нечего покупать. Что там есть? Мед. Меда полно — три рубля кило. А кроме того, сушеная рябина, скрюченные ягоды шиповника, кривые палки хрена, горы клюквы и большие черные ушастые соленые грибы.

Перейти на страницу:

Похожие книги