Читаем Всюду жизнь полностью

— Моя последняя цель — рейхстаг. Тридцатого апреля бойцы нашей дивизии пошли на штурм рейхстага. Гитлеровцы обрушили на нас яростный огонь. К тому же путь нам преграждал широкий ров, наполненный водой. Это был тоннель метрополитена, который строили открытым способом. Продвигаться приходилось короткими перебежками, укрываясь в воронках, которыми была густо изрыта вся Королевская площадь. Немцы пошли в контратаку. Тут на площадь выдвинулся наш дивизион и прямой наводкой ударил по фашистам. Вражеский фаустпатрон разорвался у моего орудия, заряжающего — наповал, а меня… вот… — художник притронулся левой рукой к пустому рукаву и поднял на мальчика глаза, полные тоски и боли. — Понимаешь, случилось это тридцатого апреля, когда война уже фактически кончилась…

Пришел в сознание после операции. Правой руки нет, левая в бинтах. «Что вы сделали? Ведь я же скульптор, художник, понимаете ли вы, что я не могу жить без рук, не могу! Убейте меня, убейте!» Кричу, зубами срываю бинты, а меня держат, утешают: «Вы истекали кровью, надо было спасать вашу жизнь!» — «А зачем она мне, моя жизнь, без рук? Зачем?»

Не знаю, как я остался жить, как не сошел с ума… Ведь я не то что лепить или рисовать не могу — я только через несколько недель научился держать карандаш вот этими огрызками, — он взмахнул левой рукой, — чтобы огромными каракулями написать письмо.

В госпиталь приехала моя невеста Оля. Я сказал, что не хочу связывать ее, чтобы она забыла меня. Рыдала, уверяла, что любит по-прежнему. Но все-таки в ее чувстве ко мне была и жалость. Она честная, добрая и пожалела меня. А это непереносимо знать. Но тогда я был в крайней степени отчаяния и ухватился за нее, как за спасительную соломинку. Тут я виноват перед нею… Одному легче переносить горе… И поехали мы подальше от искусства, от академий, музеев, выставок, моих преуспевающих друзей, чтобы не бередить душу невозможным для меня… И стал я на своей родине — я сам ведь из здешнего села Подъеланка, — как зверь в берлоге, зализывать свои раны… Думал, что хоть левой рукой смогу рисовать, — ничего не получилось. В голове роями теснятся лица, образы, композиции, не дают спать — а на бумаге выходит какая-то убогая, детская мазня. Не слушается меня рука. Врачи сказали, что перебиты какие-то нервы… Это самое страшное: не быть в состоянии, не мочь высказать то, что воображаешь, чувствуешь…

Федор вспомнил, как потрясен был исповедью художника.

Фашисты не просто руки у него отняли — они отняли возможность творить, выражать себя, то есть делать то, для чего он был рожден и в чем был смысл его существования, и обрекли скульптуры и картины, ежечасно, ежеминутно рождаемые его творческим воображением, навсегда корчиться в безысходных мучениях в тесной коробке его мозга. Жалость к художнику и ненависть к гитлеровцам смешались в нем в чувство такой взрывчатой силы, что он не выдержал, прижался лицом к его изуродованной руке:

— Проклятые фашисты!

Художник в замешательстве отнял руку и стал гладить волосы мальчика.

— Ну будет, будет… Извини, что я расчувствовался… Тяжко мне, Федя, очень тяжко…


И еще один вечер… Ученики пришли к Ольге Владимировне готовить роли в «Ревизоре». Жена художника преподавала в интернате пение и музыку и руководила школьной самодеятельностью. Это была худенькая белокурая женщина с тихими, поникшими глазами. Дети уселись вокруг стола напротив учительницы, раскрыли тетрадки и стали читать роли. Федя играл в пьесе городничего. Репетиция шла весело, под взрывы смеха. Можно десять раз читать бессмертную комедию, а все равно не удержишься от смеха, когда вновь читаешь ее.

Федя показал Ивану Гавриловичу эскизы костюмов для спектакля. Тот перебрал рисунки, одни одобрил, другие покритиковал.

— Какая же это дочь городничего? Прическа не та, и платье не такое — тогда богатые женщины носили кринолины… — Он взял карандаш и стал исправлять рисунок, но рука его дрожала, плохо подчинялась ему, у художника получалось не то, что он хотел изобразить, и он нервничал. — Это же очень просто! Рукава буфами, талия затянута, а юбка колоколом…

Федя переделывал эскиз, но, видно, не так, как объяснял учитель, и тот в нетерпении вдруг раздраженно закричал:

— Неужели это тебе непонятно?

Он с силой черкнул по рисунку, сломал грифель, разодрал карандашом бумагу и швырнул его на пол.

— Прости… Не слушается меня рука…

Художник растерянно сжался, устыдившись своего крика, и замер, сгорбив спину, и покаянными глазами исподлобья оглядывая испуганных его окриком детей, и тут все увидели, как на темных, нервно подрагивающих щеках Ивана Гавриловича сверкнули слезы, и замерли, потрясенные горем учителя.

Хоробрых резко поднялся, накинул пальто, схватил шапку.

— Ваня, куда ты? — кинулась к нему Ольга Владимировна. Тот не ответил и выбежал на улицу.

Кусая губы, Ольга Владимировна сказала:

— Извините, дети. Репетицию придется отложить. До свиданья.

Ученики торопливо собрали тетрадки и гурьбой пошли из комнаты. Федя задержался и спросил Ольгу Владимировну, не пойти ли ему за Иваном Гавриловичем — ведь ночь, мороз сильный.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Шестеро. Капитан «Смелого». Сказание о директоре Прончатове
Шестеро. Капитан «Смелого». Сказание о директоре Прончатове

.«Первое прикосновение искусства» — это короткая творческая автобиография В.Липатова. Повести, вошедшие в первый том, написаны в разные годы и различны по тематике. Но во всех повестях события происходят в Сибири. «Шестеро» — это простой и правдивый рассказ о героической борьбе трактористов со стихией, сумевших во время бурана провести через тайгу необходимые леспромхозу машины. «Капитан "Смелого"» — это история последнего, труднейшего рейса старого речника капитана Валова. «Стрежень» — лирическая, полная тонких наблюдений за жизнью рыбаков Оби, связанных истинной дружбой. «Сказание о директоре Прончатове» также посвящена нашим современникам. Герой ее — начальник сплавной конторы, талантливый, энергичный человек, знающий себе цену.

Виль Владимирович Липатов

Советская классическая проза