— У Синявы. Мы — Кавказского корпуса.
— Разве с германцами так трудно воевать?
— Трудно, — отвечает хор голосов.
— Крепкий народ.
— Хитёр больно.
— Хитрее хитрого. Его не собьёшь.
— Правда это, что немцы наших раненых прикалывают?
— А как же. В приказах про это было.
— Кто собственными глазами видал, как немцы наших раненых добивают?
— Я, — выступает вольноопределяющийся. — Под Жирардовом, на германском фронте, наши окопы в восьмидесяти шагах были. Видно было все, что у них делается. Я сам видал: как доползёт до них после атаки наш солдат, они его прикладом по голове. И не раз, много раз видал.
— Добивают, ваше благородие, добивают, — подтверждает солдат с Георгием. — Я врать не буду — для чего мне? Сам своими глазами видал. Вот теперь, когда отступали из Галиции. Ранило нашего фельдфебеля в ногу. Он упал. Наскочили сзади германцы и прикололи.
— А фельдфебель где был?
— Сзади, отстал маленько. Ногу ему пулей задело.
— Что ж, он упал?
— Никак нет. Шёл сзади.
— Ну и что же?
— А германцы, вишь, сзади наскочили и штыком.
— Ты впереди был?
— Так точно. Впереди.
— Откуда ж ты знаешь?
— Слыхать было. Кричал он — фельдфебель: «Братцы, колют меня!» Я обернулся. Глядь, а он уже мертвец.
— Может быть, немцы не знали, что он ранен?
— Никак нет. Знали. Раненого завсегда видно.
— Больше ты не видал, чтобы раненых добивали?
— Как же. Не раз видал.
— Вчера вот, — снова вмешивается вольноопределяющийся, — из нашей роты душ двадцать в плен решили сдаться, а я с товарищем не схотели. Товарища снарядом убило, а я в кустах схоронился. Так я ж видал. Многие на колени падали, руки вверх подымали — просились. Всех германцы перекололи.
— И чего врёшь? — резко и неожиданно выступает солдат с небольшой бородкой, раненный в обе ноги. — Никогда герман раненых не колет... Из нашего Сальянского полка сколько пленных он подобрал. Теперь домой письма пишут: хвалят германа — во как.
— Не колют? — зло огрызается вольноопределяющийся. — А ты ещё повоюй, повоюй лучше — вот и узнаешь.
— Ас чего бы это он одних колол, а других нет? — иронически усмехается солдат с бородкой. — Никто этого не видал, чтобы герман докалывал. Одни только враки.
— А в газетах что пишут? А приказы читал?
— В газетах врут, — раздаётся несколько голосов. — Возьмём в плен тридцать, а в газетах печатают все триста. По газетам в Германии голодом дохнут, а у каждого германа в сумке по четыре консерва. Голодаем-то мы, а не они... Газетам тоже теперь верить не всегда можно.
Из заднего угла, опираясь на большую дубину, выходит, ковыляя, солдат, с загорелым наглым лицом и трескучим нахальным голосом:
— Это кто говорит: в приказах не сказано? Сказано либо не сказано, а про то, добивают ли немцы, меня спроси! Ещё как добивают, сволочи! А у меня-то нога отчего разворочена? Я до пулемётчика добрался. В пятнадцати шагах разрывной пулей скосил. Так икру на две порции и разворотило. Что ж, я бы ему молчал? Добрался бы только — десять раз убил бы. Шкуру спустил бы, хоть раненный, хоть сто раз раненный. Он, подлец, как хороший картёжник, — все двадцать одно выбрасывает, — так он своим пулемётом народ режет. Провёл — и срезал, как бритвой. Как водой поливает пулями. Дерево возле пулемёта стояло. Раз провёл — в нем шестнадцать пуль одна за другой сидят.
— Ну и чего ж? — прерывает рослый солдат. — Тебя, что ль, докалывал?
— Я бы его доколол! Я хоть и разжалованный в пехоту, а все же казак. Козуля — по-ихнему. А ты вот слушай! Ранило меня прямо, как топором, пополам разрубило. Упал я и в кусточки пополз. Вижу: солдатик лежит. Посторонись, говорю, земляк. Толкнул его, дёрнул... А у него-то стаканом вся голова разбита, и мозги наружу вывалились. Только прилёг я, слышу: стонет солдатик. Подошёл к нему германец и давай карманы обшаривать. Потом начал переворачивать. Не знаю, сказал ли чего солдатик, либо крикнул, только герман как хватит его прикладом — и пошёл.
— Ну, есть сволочи и промеж них и промеж нашего брата, — брезгливо выдавил черноусый хмурый солдат. И потом добавил с оттенком почтения: — Что нам не бреши, а немцы — народ образованный.
— С австрийцем легче воевать?
— Да, с ним полегче. Он пужливый. Сейчас в плен сдаётся.
— А мадьяры?
— Мадьяры — это, как бы сказать, наши цыгане. Он наскакивает жёстко, а чуть задело, от раны плачет, как баба.
— Мадьяры, — самоуверенно вмешивается казак, — интеллигенты, нежные... боли не выдерживают. Я одному мадьяру нос откусил — солёная кровь, противная. Тьфу!.. Герман — тот лютый. Хитёр. Сильный. С ним никакого сладу. Тут с нами один герман. В плен забрали. Так его два раза штыком проткнули, а он утекать пошёл. Нагнали да прикладами по голове. Едва довели. Его ведёшь, а сам поглядывай, не зевай... Австрияка гнать не приходится. Он плену рад. Вели мы душ шестьдесят русинов. Русины — они говорят по-русски. «Нам, — говорят, — уже мир вышел, а вам ещё воевать».
— Австрияк — мразь. Герман нам цикорию ломает, а мы австриякам. Чешем по рылу — почём зря.
— Зачем яво обижать? Он смирный, — медлительно протестует бородатый солдат.