— Ага!.. Высота сто четыре, — обрадованно зарычал доктор. — Молодецким штыковым ударом... Как же, как же... — Доктор протёр пенсне, собрал в горсть бородку и ехидно рассмеялся: — А вот не угодно ли послушать, как это происходило в действительности? Смею вас заверить, что располагаю точными сведениями. Да-с. Имею честь состоять врачом сто пятнадцатого полка, который брал высоту сто четыре.
Он с особенным ударением остановился на слове «брал».
— Три раза ходили наши части в атаку и три раза отошли с огромным уроном. А штаб дивизии все шлёт телефонограмму за телефонограммой: «Во что бы то ни стало занять высоту сто четыре». Командир полка нервничал, волновался. Наконец, собрал все свои потрёпанные резервы и в четвёртый раз бросил свой полк в атаку. И с таким же печальным результатом.
— У вас кто командир полка?
— Полковник Курдюмов. Человек упрямый, решительный и смелый. Получив в пятый раз приказание «занять во что бы то ни стало», он протелефонировал в штаб дивизии: «Высоту сто четыре атаковать без усиленной поддержки со стороны артиллерии невозможно». Из штаба дивизии ответили: «Предать суду офицеров полка и немедленно бросить полк в атаку и занять высоту сто четыре». Делать нечего. Боевой приказ. Ослушаться невозможно. На другой день в штаб дивизии полетело срочное донесение: «Сего числа сто пятнадцатый пехотный полк молодецкой ночной атакой под командой батальонных и ротных командиров в штыковом бою опрокинул противника и занял высоту сто четыре». Из штаба дивизии получили немедленное распоряжение: «Представить к наградам и боевым отличиям весь наличный состав сто пятнадцатого полка».
Доктор обвёл глазами слушателей, которые с недоумением смотрели на него. Он медленно протёр пенсне, хихикнул и продолжал с торжествующим злорадством:
— А через шесть часов полковник Курдюмов послал новое донесение: «Собрав превосходные силы и поддерживаемый огнём своей тяжёлой артиллерии, противник атаковал высоту сто четыре и заставил нас отойти на прежнюю линию».
— Но ведь это — просто шантаж!..
Грубый голос, произнёсший эти слова, ворвался в сумеречную тишину вагона как общий, единодушный вывод.
— Ну, что ж... — насмешливо протянул доктор. — А вам все подвигов хочется? — И угрюмо закончил: — О подвигах пускай мечтают в тылу. А здесь об одном все думают: как бы шкуру спасти.
В вагоне мертвенно тихо. Страшный рёв разрушения не так пугает, как его зияющее безмолвие.
Все кажется погруженным в чёрные воды Сана, в мрачный холод пустынных улиц с заколоченными домами... Ни смехом, ни страстной любовью не оживить эту умерщвлённую тишину. Только красотой печальной песни...
На войне душа человека торжествует только в песне. Нигде никогда не поют с таким глубоким волнением, как на фронте. Недаром солдаты говорят: «Никому так спасибовать не надо, как тому, кто солдатам песни придумал».
Как хорошо поют прапорщики! И песня так страстно протестует своей возвышенной грустью. Высоко плывут тенора, оторвавшись от земли, и тяжело, с каким-то раздирающим стоном, клонят песню к земле басы:
Во Львове при входе в общую залу на вокзале наталкиваюсь на странное зрелище. За длинными столами сотни три австрийских офицеров при шашках и в самых непринуждённых позах. Русские офицеры чуть вкраплены поодиночке. Выделяется группа из шести человек — за отдельным столиком у окна. Между ними бросаются в глаза два австрийских генерала: один — худой, высокий, с лицом улыбающегося ястреба; другой — черноусый, приземистый, еврейского или итальянского типа. Рядом с высоким — горбоносый молодой офицер с собакой, которую держит на привязи. Все трое иронически оглядывают зал.
Оказалось — офицеры только что сдавшегося Перемышльского гарнизона.
Судя по лицам сдавшихся офицеров — в большинстве краснощёкой, упитанной и начисто выбритой молодёжи, не выше лейтенантского чина, — трудно предположить, чтобы гарнизон сдался от голода.
За столом весело разговаривают. Молодой русский поручик обращается по-немецки к своему соседу: