Еще были щеглы. Целая пара. Но они совсем умерли. Потому что были пойманные, вольные, и не могли они долго в клетке жить. А так жили себе вместе с Ритой-канарейкой. И остались безымянными. Риту-канарейку любил Гоша-попугай. Но детей у них так и не получилось. Старый, наверное, был Гоша-попугай. И трех жен-попугаих убил. А четвертая попугаиха, бело-голубая Мария, чуть его самого не заклевала. Она жирная была, съедала весь корм и гоняла Гошу-попугая по заваленной просяной шелухой и грязью клетке. Но Гоша-попугай и ее любил. Синий, почти фиолетовый, он был инвалидом. Мы ему случайно крыло прищемили ящиком письменного стола. Сначала думали, насмерть защемили птицу, так жалобно он верещал и барахтался, но потом оказалось — только крыло сломано. Долго он потом летать не мог. Да и летал-то с трудом. С одышкой. И крыло за собой волочил, когда приземлялся. Зато ласковый был какой! Всех любил. Когда совсем без жены оставался, то мы его приманивали желтыми игрушечными цыплятами. Или желтыми яблоками. У него покойные три попугаихи как раз желтого цвета были. Вот он и ухаживал за игрушками. И за яблоками. Кормил их даже. Чирикал им что-то на ухо.
Гоша-попугай в эту квартиру вместе с нами вселился. Из другой квартиры. В ту другую принесли его в бумажном пакете с дырочкой. Чтобы дышал. Вместе с первой своей попугаихой. Ее потом в унитаз спустили мертвую.
И черепах нам в ту квартиру приносили. Маленьких. Двух. По черепахе на брата. Свою назвал я Жемчуг. Как зубную пасту. Очень красивое слово было — «жемчуг». Но черепахи как-то быстро заболели желтухой и исчезли куда-то. Не стало их. А до этого — были они какое-то время. А еще раньше — опять не было их.
И кролика нам напрокат давали в ту, прежнюю, квартиру. Мама с работы живого принесла! В пакете с травой, тихого такого, ниже той травы. Жил он у нас на балконе, на пятом этаже, а под балконом, в прохладных арыках, пупырчатые жабы воспевали красоту фонарного света. И жил кролик на балконе в загончике из раскладушки. Но недолго. Не выдержал общения с нами. Хвать его за хвостик — и потащили!.. А он, как шкурка какая-нибудь, раскорячится. И еще на кухне под столом какал. А мы все гадали: то ли это действительно кролик накакал, то ли это старая слепая бабушкина сестра нароняла вишневых косточек? Из варенья.
Так и вернули кролика. Пока целый и невредимый оставался.
В той квартире я был маленький. Купался вместе с братом в одной ванне с марганцовкой. Ел ватрушки, зеленый борщ и детское питание, жиденькую такую, жиденькую кашку. Болел ветрянкой и ходил весь пятнистый. Спал в железной кроватке с решеткой. Бил и кусал брата. Папа стриг нас алюминиевыми ножницами. И боялся я. Очень боялся, когда во дворе, куда выходили окна спальни, шла свадьба. Аборигены пустыни, гор и города так женились. Днем и ночью. И вечером еще. Двор хоть и большой был, а со всех сторон окружали его девятиэтажные дома. И как начнут во дворе в музыку играть — так словно это у тебя в кроватке, за железными прутьями женятся. Говорят, у них там барана резали. Ревут их длиннющие трубы, а кажется, что это баран тот кричит, которого изо всех сил режут. А они все ревут — и не режется никак баран. А без этого — никак нельзя жениться.
По квартирам ночью ходил
В той квартире я однажды очнулся — и больше не пропадал никуда. Это вроде как из глубокой глубины вынырнуть. Навсегда! До этого только глотки воздуха делал, а тут — ррраз! и все… Как будто в темной темноте раньше ползал — и вдруг весь вышел на свет — а тебя братец в распашонках, с соской во рту за волосы — и об пол, об пол головой. За то, что желтого игрушечного цыпленка отнял, того, который потом женой Гоши-попугая стал. За то, что погремушкой не дал досыта нагреметься. И кубики по ковру рассыпаны…
А до этого — что? До этого — где? Во дворе дедовского домика. Одноэтажная лачуга, вход через кухню, внутри — комнаты анфиладой. А во дворе, под навесом, пируют. Оба деда. Живые. Две бабушки. Мама-папа. Дяти-тети. Друзья-товарищи. Наливают домашнего вина. Разговаривают о чем-то, а я — не понимаю! Не могут они еще по-человечески разговаривать. Только отдельные слова выговаривают, а ведь большие такие, просто огроменные! Вытянутый садик, длинный садик, увитый виноградником, уходит вдоль дома. Где кончается он — не видно. Зелено там, свежо. А гости — шумят. А на табуретке, выкрашенной в оранжевый цвет, стоит клетка с кроликом. Не клетка даже — сетка. Ему там тесно. Братец его — в пироге.
И тут из дома выходит дед. Тот самый, что всю жизнь вспоминал о степи, в которой около моря родился, и делал из бронзы, из камня, из вещества — делал больших усатых дядек, а из глины и дерева — маленьких голых тетек. Дает он мне теперь морковку, чтобы я угостил кролика. Оранжевую морковку, прямо как табуретка. А в кролике — сетка. А в сетке — клетка.