Любопытный исторический анекдот связан с Бабушкиным переулком, переименованным в улицу Александра Лукьянова — героя-летчика, совершившего один из первых таранов в Отечественную войну. Бабушкиным переулок назывался в честь старожилов Басманной, владельцев шелковой и полотняной фабрики Бабушкиных, чей дом находился напротив. Переулок этот просуществовал тринадцать лет, когда домовладелец Гурьев потребовал от Управы благочиния закрыть его, аргументируя следующим (приведу почти целиком этот образчик казенного косноязычия): «…И мостовой не имеетца, и бывает великая в осеннее время грязь, от которой проезду и проходу пешим людям не бывает. А в зимнее время ночью вывозят по пустое одного с обывательских дворов всякую нечистоту, отчего бывает тяжолость воздуха и по глухоте оного в ночные времена часто бывают шумы и драки».
Но другие обыватели оспорили Гурьева, считая, что переулок этот нужен во время пожара. И все просили управу замостить его, особенно московские купцы Петр и Семен Андреевы, дети Бабушкина, по причине той, что «домы их стоят один в Старой, а другой в Новой Басманной, и противу того самого переулка, а Петра Бабушкина и по оному всему переулку, шедши из Старой Басманной в Новую по правую руку на обе оные улицы вовесь переулок вышел». Тоже неплохо закручено! Самое удивительное, что чиновники управы разобрались в этой словесной непролази и велели частному приставу замостить переулок.
«Ще це за ум! Ще це за розум!» — как говаривал тату князей Разумовских…
Кузнецкий мост
К самым сильным переживаниям моего раннего детства принадлежат мамины походы в «город». Так называлось триединство Кузнецкого моста, Петровки и Столешникова переулка. Если маме нужно было в другую часть Москвы, слово «город» никогда не произносилось. «Мне на Пятницкую… на Остоженку… на Арбат… на Страстной бульвар…» — конкретно, суховато, по-деловому. И с мечтательной интонацией: «Я иду в город» — в таинственную, волшебную страну, начинавшуюся за тогдашней улицей Дзержинского (Большая Лубянка) против Фуркасовского переулка.
Маминому походу в «город» предшествовал целый ритуал. Мама долго сидела перед зеркалом и что-то делала со своим лицом. После этого у нее расцветал рот, алели скулы, а ресницы становились черными и мохнатыми. Мне очень нравилась такая вот преображенная мама. Я не вникал в суть ее манипуляций с разными тюбиками, коробочками, трубочками, щеточками, кисточками, пуховками и пульверизатором, не любя разгаданных чудес. В каждом явлении прекрасна его тайна. Меня не только не занимало, что у игрушек внутри, но сама мысль нарушить дивную целостность была отвратительна. Чем старше я становился, тем меньше оставалось вокруг меня неназванных явлений, что отнюдь не прибавляло мне счастья. Во всяком случае, я ничего не выиграл, когда моего слуха коснулись слова, обозначавшие таинственные действия мамы перед походом в «город»: надо намазаться.
В пору, когда мама уже «мазалась», а не священнодействовала перед зеркалом, меня стали брать в «город». Я не помню своего первого путешествия в страну неведомого, хотя по правилам здравомыслия все первоначальное должно навсегда врезаться в сознание: первая любовь, первый поцелуй, первая книга, первая рюмка, первое предательство.
Я вообще не помню отчетливо и последовательно ни одного такого похода. Легкий наркотический привкус несказанного наслаждения помешал дивным, подернутым сладостным туманцем видениям выстроиться в цельную картину. Всякий раз я поражался многолюдству Кузнецкого моста по выходе из сумрачного ущелья Фуркасовского переулка в свет маленькой площади Вацлава Воровского. Помню чудесные, движущиеся, перевернутые вверх ногами человеческие фигурки в низко расположенных стеклах обувного магазина на углу Кузнецкого моста и Петровки. Но что это были за стекла и почему в них отражались заоконные пешеходы, да еще в опрокинутом виде, — убей бог, не знаю, даже не догадываюсь. Это легко выяснить, но мне хочется сохранить для себя тайну перевернутого мира, порой населенного только большими ногами, шагающими по асфальтовому небу, порой маленькими фигурками, над головой у которых сияла небесная синь. Кажется, к этому эффекту причастна камера обскура?..
Еще я помню страшного нищего на Петровке возле Пассажа, он совал прохожим культю обрубленной руки и, брызгая слюной, орал: «Родной, биржевик, подай герою всех войн и революций!» Нэп был уже на исходе, и биржевики, настоящие и бывшие, испуганно совали опасному калеке рубли и трешки. Впрочем, так же поступали негоцианты и предприниматели, не имевшие к бирже никакого отношения. Сколько я себя помню, страх всегда правил свой безустанный бал.