Года два-три назад, в день рождения Зощенко, мы с женой снова побывали на этом кладбище, постояли у могилы, и как же мы были рады, когда вдруг увидели Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Прихрамывающий, больной, он пришел навестить покойного друга, как был в свое время и на похоронах. Когда мы задумывали собрать воедино воспоминания о Зощенко, издать их отдельной книгой, я написал об этом намерении Дмитрию Дмитриевичу и незамедлительно получил от него ответ. Шостакович ответил, что он любил и ценил Михаила Михайловича и непременно попытается о нем написать, хотя это и нелегко. «Во всяком случае, буду изо всех сил стараться…» И я снова порадовался, что настоящие друзья Зощенко помнят и любят его. А сегодня — уж не знаю, радоваться этому или досадовать (пожалуй, скорее все-таки радоваться), — многими литераторами и фельетонистами унаследована «зощенковская интонация». Сознательно или непроизвольно она проявляется то в инверсии, синтаксическом повороте, то в типично зощенковском сравнении, то еще в чем-нибудь. Подчас слишком по-зощенковски. Но, возможно, и это своего рода — память о нем.
I
Сначала он был для меня просто писателем Михаилом Зощенко, автором знаменитой «Аристократки» и других шедевров комической прозы.
Я любил его рассказы. И не выносил изделия его многочисленных подражателей, среди которых, впрочем, бывали большие искусники. О, как ловко они рядились в его словечки, с какой спекулятивной развязностью напяливали на свои туши его тонкую самобытную манеру письма! Жаргонная грубость, которая у Зощенко была естественной особенностью языка его героя-рассказчика, и, как правило, в лучших вещах не выпирала наружу, у них превращалась в самоцель. Зощенко пользовался жаргоном как средством обличения мещанского свинства и пошлости, они — на потребу тому же мещанству, сумевшему уцелеть во всех социальных бурях эпохи.
Потом он стал для меня Михаилом Михайловичем. Это произошло, когда мы познакомились в середине тридцатых годов. Знакомство состоялось в редакции «Крокодила», редактором которого стал Михаил Кольцов. В редакции начали появляться тогда интересные люди из «большой жизни» — знаменитые стахановцы, пограничники, партийные работники. Потянулись на кольцовский огонек и писатели. Заходили Демьян Бедный и Алексей Толстой — оба массивные, шумные, стали бывать сдержанный, суховато-печальный Илья Ильф и размашистый, веселый Евгений Петров. Частым гостем редакции был Виктор Финк — автор «Иностранного легиона», изредка приезжал из Ленинграда и Михаил Зощенко. В один из его приездов, в сутолоке очередного редакционного совещания (на крокодильском языке это называлось «свистать всех наверх»), я, тогда еще только вылупившийся из скорлупы провинциальной застенчивости начинающий юморист, и был ему представлен. Какой он был? Первое мое впечатление: хрупкий, изящный, невысокий, ладненький, черноволосый, с болезненным цветом лица, но не бледным, а желтовато-смуглым, с красивыми глазами, карими, женственными — украинская кровь! — и под глазами густая, темная тень. Не то от усталости, не то от болезни сердца, которую он вынес из окопов первой мировой войны.
Понравилась мне его манера говорить, чуть растягивая гласные, понравился глуховатый тембр голоса.
Ко мне он отнесся ласково, и именно это доброе отношение Михаила Михайловича и позволило мне обратиться к нему в 1938 году с просьбой дать мне рекомендацию в Союз писателей. Одну рекомендацию уже дал мне Евгений Петров, но нужны были две. Михаил Михайлович откликнулся на мою просьбу письмом. Оно у меня сохранилось, и я приведу из него два отрывка.
«Дорогой тов. Ленч!
Я получил Ваше письмо. В ближайшее время я пошлю в Президиум Союза свои принципиальные соображения о жанре комического рассказа (и о Вас). Было бы нелепо не признавать этот жанр. Если же этот жанр будет «признан», то нет основания Вас не принимать в Союз. Постараюсь это сделать убедительно».
И дальше: