Симонов услышал, сбился и, уже без позы, резко принялся честить Зощенко за то, что тот в войну писал «Перед восходом солнца». Тут он был на коне, война была его козырем. Что это за повесть? Гробокопательская!
Немецкий поэт Стефан Хермлин впоследствии рассказал мне:
То было еще при Сталине, кажется, в последний год его жизни, у нас с Симоновым зашла речь о Зощенко, и Симонов твердо сказал мне: «Пока я редактор «Нового мира», я буду печатать Зощенко, я не дам его в обиду». Помню, как меня поразила храбрость его высказывания.
У Симонова это бывало: держался, держался — и в самый последний момент скисал, не выдерживал давления, а давление на него, конечно, было огромное.
Первую любовь не забываешь, первое разочарование тоже. Не раз потом, встречаясь с Симоновым, я убеждался, что благородного, порядочного в нем было куда больше, чем слабостей. Но долго еще присутствовало при нашем общении свернутое калачиком, упрятанное вглубь воспоминание о том собрании. Спросить его напрямую не хватало духу. Да и что он мог ответить? Легко судить тем, кто сидел в сторонке, ни за что не отвечал, — домашние чистюли, которые сами ничего не отстояли, не участвовали, не избирались, не выступали… В те годы деятельность мешала блюсти душевную гигиену.
Однажды, при мне, к Симонову обратились студенты Ленинградского пединститута с просьбой выступить у них. Он отказался. Как-то излишне сердито отказался. Они удивились — в чем дело, почему? Он пояснил, что это к ним не относится. Вообще не хочет выступать. «Врать не хочу, — запинаясь сказал он, — а говорить, что думаю, — не могу. Вот так». Признание это в какой-то мере приоткрыло тяжкий труд его совести, и что-то я понял, далеко не все, но понял хотя бы, почему прощаю ему так много.
Мне казалось, что это только я, новобранец, так болезненно воспринял это собрание, так глубоко засело оно у меня в памяти. Немало ведь смертельных проработок происходило и в прежние годы в этом же зале. Изничтожали формалистов, космополитов, сторонников Марра, Веселовского, еще каких-то деятелей, отлучали, поносили за преклонение, за связь с «ленинградским делом»… Однако то собрание с Зощенко потрясло и бывалых, все видавших ленинградских писателей.
На сцене стоял большой портрет M. M. Зощенко, под портретом — корзины цветов. Я открывал торжественное заседание, посвященное его юбилею, и речь у меня не получалась, мешало воспоминание. И мне хотелось отыскать там, слева, у стены, себя молодого. Или хотя бы моих соседей. Впрочем, кое-кто из сидящих в зале должны были вспомнить, я высмотрел некоторых, они громко хлопали, смеялись, милые горячие почитатели выдающегося советского сатирика. Один из них сидел в третьем ряду, солидный, в перерыве подошел ко мне:
— Прекрасный вечер. Я бы тоже хотел выступить и поделиться.
— О чем?
— Ну, как же, ведь уже немного осталось нас, тех, кто близко знал Михаила Михайловича.
— А вы помните, как тут его прорабатывали?
Он наморщил лоб, потом обрадованно закивал:
— Как же, еще бы.
— Тогда вы его не поддержали, не аплодировали ему.
Он изумленно посмотрел на меня, улыбнулся снисходительно:
— Что вы, тогда это нельзя было.
— А теперь можно?
— Можно и нужно, — назидательно сказал он, — справедливость восторжествовала, и мы должны…
— Вы об этом хотите сказать?
— Нет, зачем, я лучше расскажу, как мы дружили, я ведь ему шкаф одолжил.
— На следующем юбилее, — сказал я. — У нас уже все полно.
— Что значит полно? — оскорбленно подхватил он и весь изготовился к бою.
— Видите ли, — тихо сообщил я, — список выступающих согласован.
Это он понял, тут он возражать не посмел, и мы разошлись.
На вечере выступали Валентин Катаев, Сергей Антонов, Леонид Рахманов, рассказывали о давних молодых проделках «Серапионовых братьев», о вещах веселых, трогательных. Ведь был тот же зал ленинградского Дома писателя. Наверху, под потолком, резвились гипсовые амуры, такие же пухлые, кудрявые, нестареющие. Как и тогда, зал был битком набит, толпились в дверях, стояли вдоль стен.
Никого из тех, что проводили то собрание, не было уже в живых. Почему так бывает, думал я, что, когда приходит время, устыдиться уже некому и спросить не с кого…
Из выступлений получалось, что те известные события доконали M. M. Зощенко и в последние годы он был сломлен, раздавлен. Я пытался показать, что это было не совсем так. Попробовал процитировать его выступление. И тут я обнаружил, что текст, который, казалось, навсегда врезался в память, исчез, неразличимо расплылся, осталось впечатление.
После юбилея я обратился в архив, в один, в другой. Стенограммы выступления Зощенко нигде не было. Числилась, но не было. Она была изъята. Когда, кем — неизвестно. Очевидно, кому-то документ показался настолько возмутительным или опасным, что и в архивах не следовало его держать. Копии нигде обнаружить тоже не удалось. Сколько я ни справлялся у писателей, как водится, никто не записал. Понимали, что произошло нечто исключительное, историческое, и не записали по российской нашей беспечности.