Роса Кабаркас не знала, с кем был банкир, потому что он тоже обладал привилегией входить в дом через дверь из сада. Не исключала она и вероятности, что его парой был мужчина. Хозяйка заведения хотела от меня одного – чтобы я помог ей одеть труп. Она держалась так спокойно и уверенно, что меня царапнула мысль, не является ли смерть для нее обычным, кухонным делом. «Нет ничего труднее, чем одевать покойника», – сказал я. «С Божьей помощью, я это делала, – заметила Роса. – Это легко, если есть кому его поддерживать». Я усомнился: «Думаешь, кто-нибудь поверит в труп, исполосованный ножом, но в целехоньком костюмчике, как у английского джентльмена?»
И тут я испугался за Дельгадину. «Лучше всего тебе увести ее», – посоветовала Роса Кабаркас. «Сначала – труп», – сказал я, холодея от страха. Она это заметила и не смогла скрыть презрения: «Да ты дрожишь!» – «За нее», – настаивал я, но это была только половина правды. «Скажи девочке, пусть уходит, пока сюда не нагрянули». – «Хорошо, – пообещала Роса, – но тебе-то, журналисту, ничего не будет». – «Как и тебе, – заметил я не без злости. – Ты – единственный политик-либерал, который имеет вес в этом правительстве».
Над городом, наслаждавшимся мирной природой и исконной безопасностью, как проклятье, нависала беда – каждый год его сотрясало известие об убийстве, жестоком и скандальном. На этот раз было иначе. Официальное сообщение с броским заголовком и скупыми подробностями гласило, что молодой банкир подвергся нападению и был убит ударами ножа на шоссе Прадомар; мотивы преступления непонятны. У него не было врагов. В сообщении властей предполагаемыми убийцами назывались переселенцы из внутренних областей страны, которые породили волну преступности, совершенно не свойственной миролюбивому характеру местного населения. В первые же часы были задержаны более пятидесяти человек.
Я, возмущенный, пришел к редактору криминального отдела, типичному журналисту двадцатых годов в кепочке с зеленым целлулоидовым козырьком и в резинках-подтяжках на рукавах, который полагал, что знает все до того, как оно произойдет. Однако на этот раз в руках у него были лишь обрывки нитей преступления, и я дополнил картину, с осторожностью для себя. В четыре руки мы написали пять страниц для восьми колонок новостей на первую полосу, ссылаясь, как всегда, на некие источники, заслуживающие полного доверия. Однако у Гнусного Снежного Человека, цензора, не дрогнула рука, чтобы навязать газете официальную версию, что речь якобы идет о бандитском нападении либералов. Угрызения совести сменились у меня мрачной досадой во время погребения, самого циничного и многолюдного погребения века.
Вернувшись домой, тем же вечером я позвонил Росе Кабаркас узнать, что с Дельгадиной, но телефон не отвечал четыре дня. На пятый, сжав зубы, я пошел к ней домой. Двери оказались запечатанными, но не полицией, а санитарной инспекцией. Соседи ничего не знали. От Дельгадины не осталось никаких следов, и я пустился на поиски, отчаянные, а порою и смешные, так что выбился из сил. Целыми днями я наблюдал за юными велосипедистками, сидя на пыльной скамейке в парке, где дети играли, карабкались на облупившуюся статую Симона Боливара. Мимо ездили, крутя педалями эдакие шлюшки, красивые, доступные, лови-хватай хоть с закрытыми глазами, как в жмурки. Когда надежда иссякла, я укрылся в спокойном мире болеро. Но это действовало словно отравленное питье: там каждое слово было ею. Раньше мне нужна была тишина, чтобы писать, потому что разум мой всегда больше тянулся к музыке, чем к рукописи. А тут стало все наоборот: я мог работать только под звуки болеро. Моя жизнь наполнилась ею. Статьи, которые выходили из-под моего пера в те две недели, были чистыми образцами любовных писем. Заведующий редакцией, раздраженный валом пришедших откликов, попросил меня чуть убавить любовный пыл, пока не придумаем, как утешить эту массу влюбленных читателей.
Я не находил покоя, и от этого день шел кувырком. Я просыпался в пять и лежал в потемках, представляя Дельгадину в ее ирреальной жизни: как она будит братьев, как одевает их в школу, кормит, если есть чем, на велосипеде едет через весь город отбывать приговор – пришивать пуговицы. И я спросил себя с удивлением: «О чем думает женщина, когда пришивает пуговицы? Думала ли она обо мне? Искала, как и я, Росу Кабаркас, чтобы выйти на меня?» Целую неделю я не снимал домашнего балахона ни днем, ни ночью, не мылся, не брился, не чистил зубы, так как любовь слишком поздно научила меня, что человек приводит себя в порядок, одевается и душится духами для кого-то, а у меня никогда не было – для кого. Дамиана решила, что я заболел, когда увидела меня в десять утра в гамаке голым. Я окинул ее замутненным вожделением взглядом и предложил вместе покачаться голышом. Она сказала пренебрежительно:
– А вы подумали, что станете делать, если я соглашусь?
Тут я понял, до чего же страдание подкосило меня. Я не узнавал сам себя в этих отроческих переживаниях. Я не покидал дом, боясь отойти от телефона.