«Дорогая Алена!
Ты спрашиваешь, как идут дела у меня? Сама знаешь, когда говоришь по телефону, все главное вылетает из головы. А дел у меня по горло. До меня здесь был один человек, который все запустил, и приходится налаживать. Сейчас готовлю большую и важную лекцию для населения, разработал и утвердил в сельисполкоме мероприятия по профилактике преступности. Мне тут подбросили одного подростка твоих лет, с которым надо провести большую воспитательную работу. Еще думаю организовать в колхозе секцию самбо. С утра до вечера занят. Ты не представляешь, сколько у участкового инспектора всяких забот и хлопот. И еще многое я тебе писать не могу из-за специфики моей службы. Аленка, как там наши папа энд мама? Где ты думаешь провести лето, неужели проторчишь в Калинине? И с чего ты взяла, что я влюбился? Ты еще маленькая и в этих вопросах ничего не смыслишь. Пиши мне чаще, целуй маму и папу. Крепко обнимаю, твой Дима».
Такое вот письмо я написал своей сестренке сразу по возвращении из города. Но опустить в почтовый ящик так и не решился.
Во-первых, потому, что дела у меня шли совсем не блестяще, на душе было муторно и тревожно. Во-вторых, какой интерес сестренке читать о моих повседневных делах? Тем более героического в них пока что мало. В-третьих, я хотел бы пригласить ее отдохнуть в Бахмачеевскую. Какая это была бы радость — побыть вместе! Но этого я не мог себе позволить. Не дай бог, до нее дойдут какие-нибудь слухи.
Вскрытие показало, что Герасимов умер с перепоя. Но следователь на допросе вел себя странно. Все было официально и сухо. И лицо его ничего не выражало. Он отпустил меня, сказав: «Разберемся». А в чем и как — не знаю.
И еще до меня дошли сведения, будто наш комсомольский секретарь ездил в Краснопартизанск. К следователю. От себя лично. Поговорить с Колей откровенно я не решился. Все ждал, сам расскажет. Но Катаев при встречах никогда не заводил разговора о своей поездке и вообще о Герасимове. Может быть, не желал огорчать?
Но самым неприятным были слухи. Ядовитые, злые.
Проходя по улицам станицы, я чувствовал спиной долгие взгляды. Кое-кто был склонен не верить следователю и заключению судмедэкспертизы. А иные прямо говорили, что не попади Митька в ту ночь в милицию и опохмелись утром, жить бы ему да жить. Может быть, и так. Но кто мог поручиться, что, оставь я его дома, не пришлось бы хоронить его жену и сына, а самому Митьке не переживать эту трагедию и суд?
Моему начальству там, в райцентре, было легче: послали рапорт по инстанции, приложили заключение — и дело с плеч.
А каково мне?
Неприятнейшим образом вел себя Сычов, мой предшественник. Со мной он здоровался насмешливо, словно говорил: вот что ты наделал, сосунок. Жизнь-то человеческая, и ответ за нее — не песенки петь. При мне, мол, такого не было… Теперь он часами просиживал на корточках у дверей тира. Возле него останавливались станичники, о чем-то говорили, качали головами и поглядывали при этом через дорогу на мои окна…
Не знаю, что бы я делал, не будь рядом Ксении Филипповны и Коли Катаева.
— Хватит киснуть, Дмитрий Александрович, — сказала мне как-то Ракитина. — Знаешь, если брать на себя все грехи, то небо с овчинку покажется. Конечно, разные несознательные элементы болтать будут. Как говорится, на чужой роток не накинешь платок… Но ты не поддавайся. Себя извести легче всего.
Зашел и Коля Катаев. Мы пораскинули, кого определить Славке Крайнову в «опекуны».
— Как-то надо по-человечески, — ершил свой чуб комсомольский секретарь. — А то как же получается — формально свести его с кем-нибудь: вот, мол, тебе общественный воспитатель. И пойдет вся механика насмарку.
— Верно, — подтвердил я, — пацан и так напуган.
— Что, если их подружить с Чавой, то есть с Сергеем Денисовым?
Я пожал плечами:
— А чему он его научит?
Коля рассмеялся:
— И ты туда же… Э-эх, товарищ инспектор! Пора бы людей изучить. Для тебя, если цыган, то…
— Ерунда! Я говорю об образовании Денисова. Ну это самое, кругозоре.
— Серега — заводной парень. Природу, животных любит. Поет, танцует.