Не ответил. Он даже и не слышал. Ему нравилось пребывать в своем только что им самим созданном мире. Он уже видел степи — они медленно проплывали перед его взором, видел дремучие леса, быстрые, широкие реки, высокие до неба горы — но, что бы он ни видел, ничто не заслоняло дороги. Она так и вилась перед ним, то открываясь до самой дали, то сворачивая вправо или влево. Видя все это, он не задумывался, откуда оно приходит, но видения природы все четче и четче и все заманчивее вставали перед ним, и он, уже не замечая, погруженный в свои мечтания, улыбался, негромко разговаривал сам с собой, шевелил руками.
Это заметила Настасья. Пришла, чтобы привязать бычка на новом месте. Вгляделась и ахнула. Иван Михайлыч говорил сам с собой, кому-то улыбался, шевелил согнутыми пальцами крупных, почерневших от ветров и солнца рук.
— Матушки мои! — тихо воскликнула Настасья и боком-боком подалась к задней калитке шатровского дома. Вбежала во двор и замахала рукой, подзывая к себе Пелагею.
— Чего ты? — подбежала та.
— Глянь, чего с Иваном-то деется! С кем-то все говорит, лыбится, пальцами перебирает, а никого с ним нет... Ведь он тронулся, Палаша, вот тебе крест святой, тронулся... Ты глянь, глянь со стороны-то... — и потянула Пелагею за собой на поляну. И оттуда стали обе глядеть на Ивана Михайлыча. А он в это время видел себя на дороге, и перед ним открывался бесконечный простор и впереди и по сторонам. И тут Иван Михайлыч повел рукой и вправо и влево, как бы показывая этот простор, и неожиданно увидал перед собой плачущую Пелагею и за нею перепуганную Настасью.
— Чего вы? — встрепенулся он.
Пелагея всхлипнула, а Настасья, сложив на груди руки комочком, жалостливо сказала:
— А ведь ты больной, Иван Михайлыч... как есть больной.
— С чего ты взяла-то? — резко вскрикнул Иван Михайлыч. — А ты чего нюни распустила? Чего вы уставились-то на меня?
Они тихо отошли от него.
Иван Михайлыч плюнул с досады и попытался снова войти в прежнее мечтательное состояние, но оно, как сон, уже не вернулось. Его словно тряпкой стерли. Посидев еще немного, он встал и направился в сарай.
Через некоторое время оттуда стало доноситься: «Тюк-тюк! Тюк-тюк! Тюк-тюк!»
ОТЦВЕЛИ УЖ ДАВНО ХРИЗАНТЕМЫ В САДУ...
У Галькиных соседей Ивакиных поселились новые дачники. В этом ничего удивительного не было. Каждый год Ивакины сдавали дом горожанам, а сами жили в летнем пристрое. Но на этот раз дачники попались на других непохожие. Те, другие, были в основном бабушки с внуками и — наездами — родители ребятни. Эти же двое целыми днями бездельничали, загорали на надувных матрацах, ходили по участку в шортах, и часто с их стороны доносилась до Гальки негромкая музыка. Поначалу Галька думала, что это играет транзистор, но однажды, приглядевшись, увидела в руках дачницы маленький магнитофон. Чтобы лучше слышать, Галька подошла вплотную к забору, будто чего-то делая там, повернула ухо к магнитофону.
Женский голос пел грустный романс о любви, о том, что в саду отцвели хризантемы. Что такое хризантемы, Галька не знала несмотря на свои тридцать пять лет. Конечно, догадывалась — цветы, коли отцвели, но какие? От грустного голоса и светлых печальных слов ей стало тоскливо, до того тоскливо, что сами собой навернулись слезы и в голову полезли разные невеселые мысли. И прежде всего о Пашке, о своем муже, пьянице и дебошире. Он пил много и безобразно, и, пьяный, придирался к ней и часто бил. И хоть было бы за что, а то так, к любому слову прицепится и начнет бить. Другой раз и ногами. А наутро ничего не помнит, просит прощенья, клянется больше не пить. Поначалу Галька совестила его, прощала, но со временем перестала, поняла — бесполезно. Да как-то и свыклась, только, если уж очень начинал пускать в ход кулаки, убегала к соседям. Но это в зимнее время. Летом же Ивакины из-за дачников не пускали ее, и тогда она пряталась в дровяном сарае, отчего Пашка еще больше зверел.
Помнила она его ловким парнем, только что вернувшимся со службы в армии. Был он тогда тоненький, прямой, с ясным взглядом. Она сама набилась на знакомство с ним — ночами не спала, так он понравился ей, — и не прошло нескольких месяцев, как сыграли свадьбу. Женившись, Пашка по-прежнему дружил с ребятами, приходил запоздно, другой раз и пьяный, и, если Галинка начинала его укорять, раздражался, махал руками. Она плакала. И это его еще больше взвинчивало.
— Замолчи, куля! — кричал он на Галинку.
Тогда еще жива была бабка. Вместе с матерью они напускались на Пашку, он кричал на них, уходил, хлопая дверью так, что в буфете валилась посуда.
— Только подумать, какого отхватила, — ворчала бабка, — это внучка-то комиссара...
— Он только выпивши плохой, а так хороший, — плача, защищала Пашку Галинка.
— Выпивши! А твой дед маковой росинки в рот не брал. Всем бойцам был примером.