Клеменс, наблюдавший встречу обеих женщин почти с испугом, теперь вмешивается. Какая Софи молодец, и какая отчаянная: такие тяжелые роды, а она уже через две недели взбиралась с ним на самые крутые горы. И ничего ей не делается, в воде не тонет, в огне не горит.
Женщины снисходительно переглядываются: мужчины те же дети.
Клеменса распирает гордость собственника, он говорит о ребенке. Ребенок ему нравится, даже весьма. Беря дитя на руки, он всегда бывает необычайно рад.
— Рад и болтлив, милый Клеменс, — вставляет Софи.
— Возможно, — отвечает тот не без досады. — Я не решаюсь любить его всем аппаратом своих чувств. Вдруг в один прекрасный день аппарат сломается, а вместе с ним в мир иной уйдет и любовь.
— Ну вот, вы сами слышали. — Меро обращается к Гюндероде. — Ни одну живую душу он еще не отважился полюбить «всем аппаратом». Единственное, что он любит по-настоящему, это распространяться о своей любви.
— Клевета! — с притворным гневом восклицает Клеменс. Жена отвечает ему в тон, все трое смеются. Подходит Беттина, смотрит на них изучающим взором, потом говорит:
— Удивительные вы люди, на устах одно, а в глазах — совсем другое.
Брат называет ее «задавакой» и слегка дергает за волосы.
Позже Гюндероде тихо спросит Беттину: странно, не правда ли, отчего иной раз люди говорят друг другу самые серьезные, самые болезненные вещи только под личиной маскарада? И не кроется ли за всеми этими смеющимися лицами некая опасная болезнь общения?
Беттина сразу ее поняла. Она попросила только быть снисходительнее к брату — в глубине души он добр и очень несчастлив.
— Но я ничуть на него не в обиде!
Даже Беттина — и та не хочет ей поверить. Мне и самой странно, что не умею ненавидеть, что забываю нанесенные оскорбления, — но те, что нанесла сама, — никогда. Зачем только они снова и снова вынуждают меня вспоминать о злосчастном случае?
По одному пункту, правда, она подвергла себя допросу с пристрастием: нет, она не давала ему ни повода, ни тем более права так на нее набрасываться. Она знает, франкфуртские кумушки давно прозвали ее «кокеткой» — обычная зависть засидевшихся на выданье купеческих дочек, и все же… Ей слишком хорошо известны причины, по которым женщину непроизвольно тянет, толкает навстречу мужчине: неприкаянность, боязнь унизительного одиночества. А мужчина, особенно если он самовлюблен и воображает, будто неотразим, готов даже в затаенной робости видеть призыв и поощрение. Значит, на себя полагаться нельзя, особенно ей, раз она чувствует, что способна отдаться любви не раздумывая и до конца. Но что до того случая с Клеменсом — тут она уверена. Он просто обознался. Надо ему об этом сказать.
Удивительно, отвечает он, откуда у нее такое самомнение. Откуда это сознание собственной исключительности и столь необычная для слабого пола уверенность в своей правоте? Да будет ей известно: она просто высокомерна.
Этот упрек Гюндероде слышит не впервые, возражать бесполезно.
— Я знаю свои слабости, они не там, где вы их ищете.
Только не надо рассчитывать, что тебя поймут.
Несгибаемая женщина. Ей даже нет нужды быть властной. Облик ее будит в Клейсте странные воспоминания. В этот миг, когда она с примирительным смехом слегка тронула Брентано за плечо, будто задолжала ему извинение, в этот миг, когда миниатюрные, в золоченых завитушках часы на камине звякнули один раз, тонко и так тихо, что никто, кроме него, их не услышал, — именно в этот миг он вспомнил свою Вильгельмину, шпильки в ее волосах. Как сейчас, он видит себя в ее летней беседке в саду за ценгеновским домом во Франкфурте-на-Одере; заросли жимолости укрыли их от посторонних взглядов, между ними на маленьком белом столике книга, «Луиза» Фосса[160]
. Вильгельмина, сама покорность, мягко склонила голову и позволяет ему играть своими волосами, распускать их; он и сейчас ощущает ее волосы на кончиках пальцев; и, как сейчас, снова чувствует — такое не забывается, — что чувствовал тогда: смущение и вину. Теперь его трогает эта картина. Почему же там, когда все было не далекой немой сценой, а настоящим свиданием, почему тогда она оставила его столь постыдно безучастным? Он, влюбленный, которому, видит бог, пристало тогда не созерцать, но действовать, и она, Вильгельмина, бедное дитя, вовсе не бесплотный вымысел живописца, как на том медальоне — медальон, впрочем, он ей вернул, так уж водится, — а близкая, земная, нежная невеста. И легкий тлен разочарования, казалось, разлитый в воздухе…Что за врожденный порок — всегда быть мыслями в том месте, где тебя нет, или в том времени, что уже минуло или еще не настало.