— Вы весьма проницательны, сударыня. То путешествие — оно с самого начала странным образом проходило как бы под знаком двойной звезды. С одной стороны, я хотел этой поездки, чтобы немного развеяться, поскольку, ближе познакомившись с философией Канта, я понял, что единственная, сокровенная цель моей жизни — овладеть истиной на стезе образования — померкла в недосягаемости. С другой же стороны, поездка была мне отчасти как бы навязана: сестра моя во что бы то ни стало хотела ехать со мной, а посему мы заказали другие паспорта, где в подорожную следовало внести цель и назначение путешествия. Что мне было сказать? Я и подумать не успел, как в бумагах моих уже значилось «Париж» и — к неописуемому моему изумлению — «Занятия математикой и естественными науками». Это у меня-то, который ничего иного в мыслях не держал, как именно бежать от всякой науки! Минуты не прошло — и бумажник мой уже распух от рекомендательных писем к парижским ученым. Все это было похоже на сон. Что делать? Ехать? Да хочу ли я ехать? А идти на попятный вроде тоже поздно. Словом, намерение мое подтасовали чуть ли не у меня в руках, и вот, в полном смятении, не зная, на что решиться, и чувствуя себя совершенно одураченным, я оказался в экипаже.
Если так посмотреть, продолжает он мысленно, эпизод в Бутцбахе меньше всего похож на нелепую случайность. Он уже почти признателен собеседнице, ведь благодаря ей он сейчас может взглянуть на эту палаческую игру, подсмотреть, как из всевозможных путеводных нитей — тех, что выбраны непреднамеренно или просто по ошибке, но и из обязательных, судьбинных, — жизнь сплетает человеку смертельную удавку.
Ему весело; он любит застигать судьбу врасплох, разоблачать ее козни.
Опять он молчит. Гюндероде в нерешительности; она не знает, каких предметов в беседе с ним можно касаться, а каких лучше избегать. Конечно, о дочке висбаденского священника — она слышала, как Ведекинд прошипел о ней что-то крайне неприязненное, — лучше не упоминать. Да и не похож этот Клейст на донжуана, которому можно польстить намеками на его амурные дела. Что ж, это, скорей, к его чести. Но она устала от общества, от необходимости строго следить за собой, да еще в присутствии Савиньи, — ей уже трудно поддерживать разговор. Тут, к счастью, память подсказывает зацепку, промелькнувшую в их непринужденной беседе.
— Ваша сестра, я слышала, весьма предприимчивая дама.
— В каком смысле?
Откуда опять это раздражение? Откуда все еще — и, он знает, теперь уж до конца дней — эта ранимость при одном упоминании о его семье? Куда однажды всадили нож, там болезненно даже прикосновение перышка. Он знает, только одно способно смягчить боль, но именно этого-то он и не может: ответить ей, в ком он обрел все, чего ищет сердце — любовь, доверие, готовность простить и помочь словом и делом, — той же мерой любви либо признаться себе раз и навсегда, что это невозможно, и тогда уж больше не мучиться. Вот так они и спорят во мне — действие и чувство…
— Говорят, ваша сестра сопровождала вас до самого Парижа в мужском платье?
Сейчас он способен расслышать в ее вопросах только праздное любопытство, не больше.
И она туда же. Как все — на уме только сенсации да сплетни. Ульрика, бедное дитя.
Прочитав его мысли, Гюндероде чувствует, как лицо ее заливается краской. Она не скрывает своего неодобрения, выслушав историю, которую Клейст с привычной легкостью рассказывает в таких случаях: как в Париже, где никто не распознает ее маскарада, Ульрика благодарит слепого музыканта, игра которого ей понравилась, а тот в ответ называет ее «мадам» и она вынуждена спасаться из зала бегством.
Гюндероде не смеется. Она редко испытывает зависть. Но сейчас она завидует.
— Хотела бы я познакомиться с вашей сестрой.
Клейст не возьмет в толк: она что, потешается над ним?
Он просит объяснений: откуда у нее такое желание?
Окажется собеседник узколобым педантом или человеком широких взглядов — Гюндероде сейчас уже все равно. Она говорит, что думает: по ее наблюдению, жизнь женщины требует большего мужества, чем жизнь мужчины. И когда она слышит о женщине, у которой такое мужество есть, ей просто хочется эту женщину знать. Такие уж пошли времена, что женщинам надо поддерживать друг друга, невзирая ни на какие препоны и условности, поскольку мужчины не в состоянии их поддержать.
Нельзя ли растолковать это поподробнее?
— Полноте, Клейст, вы и сами прекрасно все понимаете. Потому что мужчины — те, которые могли бы нам помочь, — сами безнадежно запутались. Вы давно уже не хозяева своим делам, это дела правят вами и вас же разъяли на части, так что целого не собрать. А нам нужен человек весь, целиком, только где его такого найти?
Теперь молчит он. Пристало ли женщине так говорить? И с какой стати он должен обсуждать с этой вот барышней, которую и видит-то впервые в жизни, вопросы пола, предназначения женщины и мужчины? Не исповедоваться же в самых затаенных своих сомнениях, в самых горьких неудачах? Не говорить же о том, в чем и себе-то признаться боязно?