Вот они остановились, повернулись друг к другу. Каждый видит небо над головой другого, блеклую предвечернюю голубизну, перистые язычки облаков. Они изучают друг друга — не таясь. Обнаженные взгляды. Открыться до конца — попробовать? Улыбка — сперва у нее, потом у него, чуть насмешливая. Посчитаем это игрой, хоть это и серьезно. Ты это знаешь, и я знаю тоже. Не будь слишком близко. Не будь слишком далеко. Спрячься. Теперь объявись. Забудь, что знаешь. Запомни это. Маски, оболочки, шелуху, прикрасы — все долой. Только нагота. Неподдельность черт. Вот оно — мое лицо. А это — твое. Глубины несхожести. Глубины сходства. Женщина. Мужчина. Никчемные слова. Мы каждый пленники своего пола. Прикосновение, которого мы оба так жаждем, — его нет. Оно — вместе с нами — утекает в бесплотность. Нам еще надо его изобрести. Оно грезится нам во сне, пугая ужимками и гримасами. Страх пробуждения в предрассветной мгле. Так и останемся нераспознанными, недоступно далекими, в вечных поисках личин и обличий, снова и снова присваивая себе чужие имена. Скомкав жалобу в горле. Скорбь возбраняется, ибо не предъявлены утраты.
Если я — не я и ты — не ты, кто же тогда — мы?
Мы очень одиноки. Сумасбродные планы бросают нас от одной причуды к другой. В мужском платье сопровождать возлюбленного. Обучиться ремеслу. Спрятаться — прежде всего от самих себя. Пусть ты готов умереть — раны, нанесенные тебе людским безразличием, все равно болят; и если на тебя давят железные плиты, грозя превратить в лепешку либо вытеснить, вытолкнуть куда-то за край, тебе рано или поздно все равно не хватит дыхания. А мы, едва дыша, умирая от страха, еще должны говорить, ведь молчать мы не умеем, известное дело.
Вдобавок нас никто не слушает. Вдобавок от нас еще и отмахиваются: куда, мол, они нас тянут? Туда, где мы сами, — но кто туда захочет? Кто захочет на наше место, если сами мы не в силах оставаться на месте? И не можем иначе — себя не переделаешь. Любя себя, мы себя ненавидим.
К тому же время утоляет наши желания, но не самые заветные и не до конца.
Подавленные страсти.
То, к чему нас влечет, нам не под силу.
И еще — мы должны понять, что тоска по несбыточному не нуждается в обоснованиях.
Время, похоже, задумало ввести новый порядок вещей, но нам суждено узреть лишь первую, разрушительную часть его замысла.
Привыкать к сознанию, что нас поймут те, кто еще не родился.
И сохранять достоинство. Как будто от наших дел или бездействий в конечном счете что-то зависит.
Река теперь слева, они идут обратно. Солнце висит низко, но еще тепло. Дивный вечер, Гюндероде дышит легко, Клейст больше не чувствует слабости.
Скоро он вернется домой, под белесое небо, туго натянутое над башнями замка, над крышами министерств, между которыми он будет сновать туда-сюда по прямым как стрела улицам то в мундире, то в штатском. Иногда — то прямо на улице, среди прохожих, то в долгие часы ожидания в пыльных приемных, то за бумагами или за безразличной беседой — его будет охватывать неодолимое желание громко закричать. Стиснув зубы, сжав ладони в кулаки, он будет подавлять соблазн, а минуту спустя отирать пот со лба. Он вряд ли вспомнит о поэтессе по имени Тиан и наверняка забудет, что хотел почитать ее стихи. О ее смерти до него дойдут смутные слухи, что-то странно далекое шевельнется в груди, но он, закованный в свои цепи, будет в это время подыскивать душераздирающие слова, чтобы сокрыть очередной крах своих начинаний: он будет нижайше и всепокорнейше благодарить за милость, которая его убивает, извиняться за частые отлучки, вызванные хроническим недугом, болезнью, которая подрывает состояние его духа и — при всей занятости делами, быть привлеченным к коим он почитает большим для себя счастьем, — неизъяснимым образом его страшит. Вследствие чего он, к величайшему своему огорчению, не считает более для себя возможным впредь сии дела исполнять. Ему останутся неизвестны слова, которые Гюндероде в это время напишет своему возлюбленному: «Горька наша участь. Завидую рекам, они сливаются. Лучше смерть, чем такая жизнь».
— А теперь, Клейст, расскажите о вашей пьесе.
— Я думал, вы ее читали.
— Не о той. О другой, которую еще никто не знает, даже вы сами.
После Виланда она первая, кто интересуется «Гискаром» — вещью, о которой Клейст хотел бы забыть. Стоит ли запираться? Почему не дать простую справку?
— Ну и вопросы вы задаете.
Она научилась отличать подлинную чувствительность от ложной, ложную она просто отбрасывает — и в себе, и в других.
Значит, его скрытность она считает ложной? Клейст даже слегка развеселился.
Она считает ее излишней.
— Но если есть вещи, о которых мне невозможно говорить!
А это мы еще посмотрим. Она не верит, что работу, которая столько для него значила, он мог забросить просто так. Пусть он сочтет ее бесцеремонной, все равно: она хочет знать причину.
Ему давно хотелось, чтобы кто-нибудь проявил такую настойчивость.