Вот как! И разве он не прокомментировал это заявление в своем письме к Земмерингу? Иосиф, сын Марии Терезии, брат Марии Антуанетты, был человеком, о котором можно было сказать именно то, что он сказал о своих восточных соседях. Венграм он навязал немецкий в качестве языка, на котором велось делопроизводство. Захватив Константинополь, он хотел основать империю, которая поделила бы с Россией весь мир. На Западе его политика давно уже была совершенно бесплодной, а сражаясь против турок, он пролил реки крови, так ничего и не достигнув. Упрям, туп.
Поклон, и он вышел за дверь. Аудиенция длилась не больше пятнадцати минут. Он еще вовремя успеет к обеду.
Но все же одним опытом в его жизни больше, хотя этот опыт пригодится ему значительно позже. В свой гербарий, таким образом, нанизал он и Иосифа Второго, божией милостью помазанного императора Священной Римской империи. Послал бы он его на гильотину, как отправили на нее французы его деверя и сестру? Да уж, непростой случай, санкюлоты, enfants de la partie! Император распинался всегда в своем желании быть поближе к народу. Вот и надо помочь ему в этом. Уважить. Пусть поработает в каменоломне, как Петер Шридде.
Мерлин снова разомкнул уста. Но уже было ясно зачем — чтобы не согласиться с Форстером.
«Довольно, вам надо успокоиться, Жорж. От врачей я слышал, что ваша болезнь отчасти и душевного происхождения. Потому-то я и предложил вам свою помощь по воссоединению с семьей».
«Это делает вам честь. Но сейчас не совсем подходящий момент для этого».
Форстер славился своей наблюдательностью, выпестованной в процессе долгих занятий естественными науками. И его было трудно провести на мякине. Уже слово «успокоиться» в устах такого беса звучало подозрительно. К тому же от его внимания не ускользнуло, что стоило только произнести имя Робеспьера или Сен-Жюста, как посетитель — опять пришло на ум сравнение из области зоологии — точно окутывался защитным облаком наподобие каракатицы. Он мог истолковать это следующим образом: борьба фракций внутри якобинского клуба приняла такие размеры, что за ней не могли угнаться и газеты. На чьей же стороне стоял Мерлин де Тионвилль? Можно ли прямо, без обиняков спросить его об этом?
Форстер предпочел — каких усилий это ему ни стоило — изложить свою позицию и уже по реакциям Мерлина определить, как он к ней относится. Он заговорил об общественном мнении, о народной правде. Здесь, в Париже, ее можно изучать, как под микроскопом. Она и является движущей силой масс, одержимых стремлением к свободе, вкус которой они, прежде забитые и униженные, ощутили во время штурма Бастилии. Ах, Антуан! Свет Парижа разливается по всей Европе! Такое солнце, я убежден, будет светить еще много веков. Конечно, огорчает всякое несовершенство нашего идеала, всякий гран несправедливости, которого не может избежать и самое справедливое на свете правительство. Но что же в природе, спрошу я вас, совершенно? Все, что пробивает себе дорогу впервые, неизбежно отягчено недостатками — уже потому только, что перед ним нет образцов, которым оно могло бы следовать. О ценности или негодности этого нового можно судить только по общему результату, в который вливаются и народная воля, и мудрость народных представителей. Все это требует жертв, Антуан. То, что происходит здесь, во Франции, имеет значение не только для французов, но в не меньшей мере для всей Европы. Революция — самое великое, важное и поразительное событие на пути нравственного совершенствования человечества. Она — спасение от жадности, корысти, стяжательства. В ней исполинский масштаб. У меня давно бы уже иссякла воля к жизни, поверьте мне, Антуан, если бы я не был убежден, что революция принесет избавление нашим внукам и правнукам — да что там, даже и детям нашим. Эти чувства и надежды разделяют со мной миллионы. Несмотря на все различия в духовном развитии отдельных людей, составляющих эти миллионы. Это-то и вдохновляет меня. Только в Париже по меньшей мере полмиллиона человек пристально следит за образом мыслей каждого человека, за тем, остается ли в рамках своих полномочий тот или иной чиновник или превышает их. Против народа, против общественного мнения никто не решается выступить в открытую. А стоит кому-либо противопоставить себя ему, как этот человек обречен на смерть. Революция не зависит от отдельных имен. Даже Робеспьер, Дантон, Эбер — кем бы они были, если бы санкюлотизм не вознес их туда, где они теперь? Вот в этом и состоят для меня суверенные права народа. В заключение могу сказать вам, Антуан, что вижу в нашей революции зарю нового мира, грандиозную арену борьбы за нового человека, и не вина революции, если отдельные участники этой борьбы не всегда оказываются на высоте.
Мерлин вновь окутал себя чернильным облаком, никак не проявляя своего отношения к услышанному — ни согласным кивком, ни отрицательным покачиванием головы. Выслушал, встал и простился. Тщательно застегнул плащ на все пуговицы, надел свой колпак и ушел.
Форстер так и не вывел его из равновесия. И куда отправился Мерлин, он тоже не знал.