Не надо зарекаться, самонадеянно и фамильярно хлопать кого бы то ни было по плечу: я, мол, тебя знаю. Нет, я знаю, что никого не знаю, и наряду с диапазоном ожидаемого, повседневного, обычного надо всегда сохранять – из элементарной осторожности хотя бы – кто его знает насколько широкий диапазон неожиданностей. Диапазон необычного для данного человека поведения, того, что, может быть, в порядке вещей для других, но не для него. Необычного, а не ошибочного; непривычного, а не плохого; странного, а не глупого. Именно ради объективности давать по возможности субъективные характеристики: мало ли что ошибочно, плохо или глупо с моей точки зрения, кто я такой, чтобы выносить приговоры? Но: может быть, это и правильно, но в пределах моего опыта общения необычно; может быть, это и хорошо, но для меня непривычно; может быть, это и умно, но мне – непонятно, странно. Именно для меня, а не для кого-то другого, нет ничего страшнее самоуверенности; ибо именно я, а не кто-то другой, ослепну и оглохну к живому человеку вследствие настаивания на своей шкале ценностей, вследствие превращения этой шкалы в истину в последней инстанции, в абсолютный критерий для оценок; поэтому в моих интересах быть поосторожнее в приговорах, во всяком случае, всегда быть готовым на «самокассацию» этих приговоров.
Разумеется, все это верно для нормального общения с нормальными людьми, а не для таких экстремальных ситуаций, когда приходится защищаться. Нарвавшись на слишком уж неприятную, абсолютно неприемлемую для меня «неожиданность», я предпочитаю не иметь больше никаких «диапазонов» относительно данного субъекта, – ни диапазона ожиданий, ни диапазона неожиданностей. Иногда безопаснее быть в позиции: не знаю – и знать не хочу!
Проецирование противоположно децентрации. Перевожу на русский язык: судить о других по себе, мерить других на свой аршин. Думается, что проецирование зависит не только от дефицита информации, а в решающей степени – от дефицита культуры, включающей в себя и информацию, но к информации ни в коем случае не сводимой.
Я люблю зелень, люблю бывать в лесу, в парке. Но вблизи каких-нибудь дремучих зарослей меня охватывает странное, тревожное чувство. Оттуда веет неясной угрозой. В то же время меня тянет проверить, так ли страшен сидящий в зарослях черт, как его малюет мое воображение. И есть ли там вообще какие-то черти. Поэтому в детстве, обмирая от страха, я все же лез в кусты. В зрелом возрасте меня тянуло свернуть на тропинку, которую я с трудом нащупывал тростью, рискуя потерять, а значит, и заблудиться.
Вот это ощущение притягательной дремучести я проецирую на примитивных взрослых людей, глядящих на мир, ничего в нем не понимая и давно отчаявшись понять. Я не вижу их глаз, но трогаю их корявые равнодушные руки, и мне кажется, что у них из глаз течет дремучесть. Мне их нестерпимо жалко. И я их боюсь. Именно они – серые, примитивные, дремучие, безобидные вроде бы, – основа всякого фашизма. И черного, и коричневого, и красного. Они при случае ужасно мстят за свою дремучесть… От них – физическое истребление интеллигенции, истребление всех сколько-нибудь более, чем эти дремучие, культурных людей.
В студенческие годы, когда в первой своей публикации я написал: «Каждый человек – это целый мир», – я проецировал на всех собственную страстную увлеченность творчеством и воссозданием доступной мне культуры. Мне всерьез казалось, что все люди такие, только почему-то стесняются и прячут, маскируют под дремучестью душевную красоту и духовное богатство. Я видел дремучесть, но не верил в нее, – тем более, что я был под обаянием революционно-демократического идеала, некрасовского народолюбия, умиления, любования народом, столь свойственного до 1917 года русской интеллигенции.
Перестройка и последующее озлобленное растаптывание и сладострастное обхаркивание всего, что мне было и осталось дорого в советской культуре (то есть культуре, созданной в советскую эпоху вопреки сталинскому террору, неслыханному чиновничьему произволу политической системы), – нигилизм якобы «демократов» освободил меня от народолюбия. Тех, кто, разочаровавшись в одном вожде, тут же ищет себе другого, я стал называть чернью и сбродом. Правда, в работах Ленина, написанных весной 1917 года, я нашел термин «развратитель масс», несущий ту самую смысловую нагрузку, что и слово «вождь» («фюрер») в последующую эпоху фашизма. Ленин говорит, что те, кто обманывает народ звонкими фразами вместо честного анализа его проблем и поиска их решения, – не политические вожди, а «развратители масс». Трудно в данном случае удержаться, чтобы не обернуть на самого Ленина его излюбленную насмешку над своими оппонентами, которые «побивали сами себя». Определением «развратитель масс» Ленин именно сам себя и побил, охарактеризовав как нельзя более точно. Ну, тем более, ничего, кроме гадливости и презрения, нельзя испытывать к людям, которые, разочаровавшись в одном развратителе, тут же ищут себе другого… Своим-то умом жить никак не хотят, сами за себя отвечать никак не желают…