Ядвига вынула из сумки стеклянный мундштук и всунула в него сигарету.
— Не для экономии, — пояснила она, — а так, что-то вроде мании; я, случается, часами бегаю от киоска к киоску в поисках мундштука. Этакий бзик…
Вздохнув с облегчением, она глубоко затянулась.
— К разговору себя принуждать не надо. Считай, что меня тут нет. Или иначе: что я дома и ты дома, мы тут на равных правах. Ты не гость, я не хозяйка, а иначе мы обе устанем. Ты делаешь, что хочешь и как хочешь, и я — тоже; есть охота — говори, нет — молчи. Очень меня этим обяжешь, я тоже буду чувствовать себя свободней, идет?
— Постараюсь, — сказала Эрика.
— Я вижу, ты дом осматриваешь? Странно небось, что простой служащий в таких хоромах обитает. Здесь, видишь ли, до недавнего времени еще сын мой жил с женой и ребенком. Несколько месяцев тому назад они уехали в Африку сахарный завод строить, ну вот и получилось… А у этого дома, как ты верно догадываешься, есть своя история. Она же и моя. Хочешь расскажу?
Эрика кивнула.
Ядвига налила себе кизиловой наливки, вопросительно глянула на Эрику и ей тоже поставила рюмку.
— Спаивание несовершеннолетних, да? Но, ей-богу, такая домашняя наливочка — само здоровье. Залпом не пей, кизиловую нельзя залпом пить. Видишь кизиловое деревце? Вон там, у калитки? В этом году мало ягод было, но я все же залила. Так вот, представь себе, живу я в этом доме с тридцать девятого года. В июне тридцать девятого сдала я на аттестат зрелости, а вскоре вышла замуж — это мужа моего дом. Он был много старше меня, я вторая его жена. В сентябре он попал в плен, а я осталась одна. Вернее, на какое-то время. Уже зимой родился Юрек. Родители мои остались под Вильно, мы оттуда родом, а я оказалась совсем одна; дура дурой, беспомощная, избалованная единственная дочь, неумеха, ни гроша за душой, и — никого. Из страха, что не справлюсь, я сразу же после прихода немцев поступила работать в угольную контору в Езёрне. Чтобы обеспечить себе и ребенку хотя бы топливо на зиму. Впрочем, расчет мой оказался не слишком умным, немцы сразу же заняли этот дом и топили все время сами. А мне разрешили только на кухне жить, ну и Юзефову оставили. Я в этой конторе четыре года подряд вкалывала с пяти утра до семи вечера, в грязи, вони… Юзефова у немцев убирала, стирала на них, ну и за Юреком присматривала. Пошлют ее, бывало, куда-нибудь, а он ревет, надрывается. Пока ребенок маленький был, я еще не слишком беспокоилась, ну подумаешь, на худой конец в мокрых пеленках вылежится. Зато потом, когда уж ходить начал… Года два изо дня в день забирала я его с собой в контору. Тут клиенты, а тут ребенок в угле на карачках ползает. Что там говорить, домой он возвращался такого цвета, как Бес, а я после двенадцатичасового рабочего дня — к корыту. Так всю войну в той конторе и просидела. Ты не представляешь, какие у меня в то время комплексы были. Все мои сверстницы — связистки, героини, а я — уголь и пеленки, пеленки и мыльная вода, они — в подполье, а я у корыта. Такая была моя война.
— Вы… ты не боялась?
— Времени не было. Хотя да, я ужасно голода боялась. Ну и, разумеется, испытала его, так всегда в жизни бывает. Как пришло освобождение, те, у кого деньжата водились или было что продать, как-то перебивались на первых порах, а у меня — хоть шаром покати, пара «млынарок» — так деньги назывались, выпущенные в Кракове во время войны, да что ты там знаешь об этом! — а больше ничего. Спас нас с Юреком русский солдат. Зашел он как-то к нам руки помыть, Юрек орет как резаный, а он: «Чего это он орет так?» — «А с голоду». Посмотрел он на нас, понял, видно, что не вру я, и дал мне канистру бензина. «Продай, — говорит, — а я за канистрой через несколько дней зайду». Так и не пришел, должно быть, погиб вскоре, а я миллионершей стала. Бензин, понимаешь, по тем временам дороже золота был. За этот бензин я у крестьян крупу и картофель выменяла. Звали его… постой, как-то странно его звали, ведь помнила всегда, а сейчас вот из головы вылетело. Если б я могла молиться за него, этот Евсей — о, само вспомнилось, Евсей, красиво, да? — вечно бы в раю пребывал. Как сейчас помню его. Сибиряк. Стройный. Косая сажень в плечах… А между прочим, ты знаешь, сколько времени? Полдесятого, да еще ужинать надо…
— А родители? Вы… ты их нашла после войны?
— Отца. Мать умерла далеко отсюда. А отец жив, во Вроцлаве живет с братом моим…
— Во Вроцлаве! — почему-то обрадовалась Эрика. — На какой улице? Как его фамилия?
— Очень красивая фамилия: Довгиалло. Это и моя фамилия. Почти Ядвига Ягелло, — рассмеялась она. — А живет он на Сталинградской.
— Знаю. За мостом.
Ядвига взглянула на Эрику — как есть ребенок. «За мостом». Ну да, точно, за мостом.
— Ты забавно ресницы красишь, — сказала она. — Прямые, жесткие. Средство самозащиты?
— От мира, — ответила Эрика, и это были первые взаправдашние слова, обращенные к Ядвиге. Первое свидетельство доверия.
И, сказав это, улыбнулась, почувствовала, что улыбается, и удивилась безмерно, словно такое и представить себе было невозможно, чтобы она, Эрика, добровольно могла кому-то улыбнуться.