«Дорогой Борис! Жизнь настолько приучила к толчкам, что только их и ждёшь от неё – причём всегда недаром. Вдруг, среди снегов, снегов, снегов, ещё тысячу раз снегов, среди бронированных, как танки, рек, стеклянных от мороза деревьев, перекосившихся, как плохо выпеченные хлеба, избушек, среди всего этого периферийного бреда – два тома твоих переводов, твой крылатый почерк, и сразу пелена спадает с глаз, на сердце разрывается завеса, потрясённый внутренний мирок делается миром, душа выпрямляет хребет. И больно, больно от радости, как бывало больно от маминых писем, как от встречи с тобой, как от встречи с монографией твоего отца в библиотеке Рязанского художественного училища, как от встречи с твоим „Детством Люверс“ там, где никаких Люверсов и никаких детств.
На какой-то промежуток времени – вне времени – жизнь становится сестрою, ну а потом всё сначала. Снег, снег, и ещё тысячу тысяч раз снег. Эта самая белизна иной раз порождает ощущение слепоты, т. е. абсолютно белое, как и абсолютно чёрное кажется каким-то дефектом зрения. Север раздражает тем, что он такой альбинос, хочется красного, синего и зелёного так, как при пресной пище болезненно хочется кислого, солёного, острого. Раздражает ещё чувство неподвижности, окостенелости всего, несмотря на беспрерывный ветер, атлантическими рывками, помноженными на туруханские морозы, бьющий и толкающий тебя то в грудь, то в спину. Дышать очень трудно, сердце с трудом переносит всю эту кутерьму, стискиваешь зубы, чтобы не выскочило. Вообще – хлопот множество: пока отогреваешь нос, замерзает рука, пока греешь руку, смерзаются ресницы. Первый настоящий снег выпал 18 сентября, в день моего рождения. Потом и пошло, и пошло, и дошло пока что до 45°, и это, увы, далеко не предел всех туруханских возможностей.
Весна начнётся в июне».
…«Мне это очень нужно», – говорил Пастернак. Зачем? Ответов много, хотя все предположительны.
Ну, во-первых. В 30-е годы Союз писателей был основательно прорежен властью. У Пастернака была возможность защитить одного из коллег по перу. Он этого не сделал, на что Сталин заметил:
– Своего друга я бы защищал по-другому.
Будучи на антифашистском съезде в Париже, Борис Леонидович не решился навестить престарелых родителей. Как он мог позднее оценивать этот поступок? Наверняка испытывал чувство ущербности и хотел понять других, не увильнувших от угрозы остракизма.
Его считали личностью, далёкой от действительности, ибо он относился к человеческому существованию не как к естественной форме бытия, а как к высшей философии жизни, о чём и заявил в разговоре со Сталиным. Вождь, услышав о желании поэта поговорить о жизни, повесил телефонную трубку – для него жизнь выражалась в конкретных делах, без заумья и мудрствования.
Мучил Бориса Леонидовича и вопрос о правде. И опять-таки в философском плане. А сильные мира сего это понятие «расшифровывают» просто: правда за тем, у кого сила. Сталин как-то, при упоминании о могуществе папы римского, с усмешкой спросил: «А сколько у него батальонов?»