– Например, зачем я буду чужие куски считать? Али по горшкам лазить?.. Другая бы стряпка так изуважила…
Разговор принимал неприятный оборот, но к нам на выручку явился Аргентский. Он сразу осадил разговорившуюся подозрительность Мосея Павлыча.
– Перестань ты молоть, толстая борода! Нам-то какое дело до других? Мы сами по себе, они сами по себе…
Аргентский, по-видимому, чувствовал себя как-то особенно хорошо. Когда стряпка подала нам самовар, он подсел к нашему столу уже без приглашения и проговорил:
– А хорошо выпить утром стаканчик чайку…
– Вы опять со своими сухарями?
– Опять с сухарями… Ну, да это все пустяки.
Он что-то не договорил и в то же время желал высказать. Ямщики отправились закладывать лошадей; ушел с ними и подозрительный староста.
– А знаете, мне всего двое суток ехать до дому, – весело проговорил наконец Аргентский. – То есть, вернее, переночевать еще одну ночь, а завтра вечером я дома…
– Вы соскучились по своей семье?
– Еще бы… Катя вот пишет…
Он достал из кармана истрепанный бумажник, набитый разными бумагами.
– Постойте, где у меня последнее письмо от нее? У меня славная баба… Ах да, вот…
Он развернул какое-то письмо и без церемонии начал его читать.
– Да… славная… «Милый Саша, ты опять потерял место»… Удивляется, а кажется, могла бы уже привыкнуть. Да… «Я, конечно, понимаю, что ты не мог там оставаться… и я не понимаю, почему Товиев сердится. Твое спокойное и бодрое настроение меня радует… Будем работать и бороться, Саша. Только вот беспокоит меня Аня, у которой сразу режутся два зуба… Доктор говорит, что ее нужно везти в Крым…» Ну, это уже вздор! Не правда ли, какая у меня отличная жена?
Через полчаса обоз выступал в поход. Из ворот медленно и тяжело выкатывались воза один за другим. Василий Иваныч стоял у открытого окна и считал. На дворе уже позванивали дорожные колокольчики. Это закладывали наш тарантас.
– Шестьдесят девять… семьдесят… семьдесят один…
На одном из последних возов выехал Аргентский.
Он в последний раз улыбнулся нам, приподняв свою поповскую шляпу. Солнце уже поднялось. Пахнуло дорожной пылью. Где-то вдали тускло блестело подернутое утренней дымкой озеро.
– А ведь он счастливый человек… – задумчиво проговорил Василий Иваныч, продолжая какую-то тайную мысль. – И эта жена Катя тоже славная… «Будем работать и бороться…» Право, милая.
1895
Клад Кучума
Жаркий июньский день. Воздух накален до того, что дрожит и переливается, как вода, а даль чуть брезжит, повитая синеватой дымкой. И такая чудная степная даль… Да, это настоящая киргизская степь, степь без конца-края, степь еще не тронутая дыханием цивилизации. Я любил по целым часам лежать в этой душистой, могучей степной траве, точно окропленной яркими красками степных цветов, – лежать и мечтать, как лежит и мечтает настоящий номад. Что ни говорите, а в каждом русском человеке, как мне кажется, живет именно такой номад, а отсюда неопределенная тоска по какой-то воле, каком-то неведомом просторе, шири и вообще по чем-то необъятном. Впрочем, я предавался этим мечтам, так сказать, по обязанности, потому что пил кумыс и должен был известное число часов жариться на степном солнце. Предаваться абсолютному покою – своего рода искусство, которое усваивается только постепенно. Лежишь в траве целые часы и ни о чем определенном не думаешь, а так, мысли в голове плывут, как редкие высокие облачка по летнему небу. Например, отчего в самом деле не сделаться настоящим степняком, как мой хозяин по кумысу киргиз Чибуртай? Ведь он счастлив, и так немного нужно для этого счастья… А как он спит спокойно, какой у него здоровый вид. И ничем не мучится, как не мучится ничем его родная степь, кроме избытка сил. Собственная издерганность на этом степном фоне выступает с какой-то особенной рельефностью, – если бы тряпица могла чувствовать, она, вероятно, чувствовала бы нечто подобное, попав на фабрику или в магазин новых материй, еще не утративших первородной крепости, красок и блеска. Да, я чувствовал себя именно такой тряпицей, когда лежал в степи, представлявшейся мне гигантской зеленой лабораторией, в которой еще недавно приготовлялась история. Но коренной степняк давно сбит с позиции, и его степь занята другими насельниками. Остался от досельных времен страшный кровавый мираж… Виноват, остался еще кумыс (по-степному: «кумыз»), этот изумительнейший из всех напитков, какие только были когда-нибудь изобретены человечеством. Да, единственный напиток, в котором точно сконцентрировалась степная зеленая сила. Вымиравшие цивилизации оставляли на память счастливым преемникам непременно какое-нибудь зло, как проказа, холера, табак, опиум, и как мы оставим преемникам наше проклятие в форме нервности; а замиренная степь подарила нам целебнейший напиток, которому равного и не будет. И т. д., и т. д.