Наверное, это было к лучшему, что разговор происходил наедине. При посторонних боязливая администраторша могла бы и не сказать того, что она открыла Роберту, смущаясь, как семидесятилетняя девственница, узревшая похабный рисунок:
— Вы понимаете, их не имели права не впустить! Они предъявили свои удостоверения, из которых следовало, что они работают в уголовном розыске Александрбурга…
— Фамилии их, конечно, не записали, — попытался припугнуть ее Роберт, неодобрительно сдвинув брови. Попытка запугивания удалась.
— Как же, как же, конечно, записали! Капитан Савин и капитан Боровец!
Кажется, администраторша попыталась выжать из себя для жалостности слезу, но вместо этого еще сильнее сморщила крохотный ротик:
— Простите! Мы же не знали, что в Москве вы… вы исполняете такую важную функцию! — Роберт попытался угадать, в какой правительственный ранг возвели его гостиничные слухи, но ничего дельного ему в голову не приходило. — Мы можем рассчитывать, что никаких санкций не будет?
— Пожалуй, можете, — благосклонно кивнул Роберт, играя роль Хлестакова. — Только с одним условием: больше никого ко мне не пускать!
Когда Юрий Петрович Гордеев возвратился в гостиничный номер, с усилившейся головной болью, но и с полученным наконец-то разрешением на встречу с Баканиным, гостиничный слесарь как раз заканчивал установку двери. Гордееву ничего не потребовалось объяснять.
— Что, Роберт, снова Кафка?
— Нет, — из глубины души выдохнул адвокат Васильев, — жизнь насекомых.
Написав несколько жалоб, осевших на дне необъятных ящиков письменных столов областной прокуратуры, с адвокатом Фадиным Валентин больше не встречался: по всей видимости, следователь Алехин подумал, что и так уже проявил слишком большой либерализм по отношению к тому, из которого всеми правдами и неправдами следовало выжать нужные признания. И их выжимали — безо всяких шуток, выжимали… Валентин чувствовал себя так, словно попал под пресс. «Давилка», — вспоминалось ему страшное название какого-то рассказа, но он не мог припомнить ни содержания, ни автора. Неудивительно: если так пойдет дальше, скоро он не в состоянии будет вспомнить, как его зовут. К избиениям в кабинете следователя он кое-как притерпелся: разгадав, что подручные Алехина опасаются бить так, чтобы убить или довести до больницы, Валентин успокаивал себя, внушая, что это всего лишь боль, которую надо перетерпеть. Не обязательно терпеть, как герои в советских фильмах, самоотверженно стиснув зубы: позволяется и стонать, и кричать, и даже давать волю слезам, которые порой начинали течь без удержу. Но вот соглашаться на то, к чему принуждают побоями, нельзя. Ни за что нельзя. Это, по крайней мере, он помнил. Может статься, это будет последнее, что он забудет…
К лишению сна привыкнуть было труднее. В обыкновение вошло то, что Валентина Баканина ни на минуту не оставляли в покое ни на допросе, ни в камере: теребили, толкали, не давали сомкнуть глаз. Постепенно приучился спать на ходу, как лошадь. Вся жизнь превратилась в какой-то размытый, не приносящий отдыха, а потому раздражающий сон. В какой-то момент ему стало настолько все равно, что, когда его валили на пол для очередного избиения, он отключался и воспринимал боль, словно под наркозом. Как будто это делали с кем-то другим, не с ним… Его преследователям это не понравилось: эффект одного средства добывания признаний сводил на нет эффект другого. Баканина отвели в какую-то пустующую камеру, а может быть, и не камеру, а просто сводчатое, как из средневековья, тусклое помещение с единственной красноватой лампочкой над дверью, где стояла голая кровать — с одной только проволочной сеткой, без матраса, подушек и одеял. На эту громыхнувшую сетку Валентин рухнул и полетел в бездну сновидений, куда его тянуло уже давно. Вероятно, это были лучшие часы в его тюремной эпопее. Во сне он не чувствовал, не осознавал себя, наверно, это-то и было самое лучшее, потому что тюрьма не распространялась на его сны. Сны и мечты — та страна, где каждый свободен…
Ну а потом все понеслось по-прежнему. Постепенно все мысли Валентина переориентировались на то, что происходило с ним в данный момент. Он не думал о свободе. Он не думал о людях, с которыми был связан раньше. Как будто между ним и всем, что было раньше, воздвиглась непрозрачная, непробиваемая для сознания стена.
Поэтому, когда Валентина привели в кабинет, где ждал его человек, лицо которого было Валентину смутно знакомо, он не сразу сообразил, кто перед ним находится… Но нет, не только из-за ослабления памяти это произошло: лицо прежнего знакомого радикально меняла марлевая повязка-«шапочка» на голове. Вот и пришлось гадать, перебирая в уме лица, точно на фотороботе: кто же это?