И Фанни, теряя на бегу домашние туфли и роняя черепаховые заколки, державшие её пышные, вышедшие из моды волосы, сразу менялась в лице, менялась во взгляде, менялась в речи – двенадцать лет супружества не излечили её от глубокого благоговения, в котором талант и известность занимали отнюдь не так много места, как думалось Фару. Быстрая на эмоции Фанни достаточно остепенилась, чтобы привыкнуть к неопределённости. Между Фару и его кредиторами она поставила своё лишённое выдумки терпение и благородство неподкупной служащей. Но когда бывал прожит «аванс от Блока» и переставали кормить авторские права за экранизацию, её воображения хватало лишь на то, чтобы продать автомобиль, меха или заложить кольцо.
– Просто удивительно, до чего же вы живёте не в ногу со временем! Научитесь выкручиваться, чёрт побери! – советовала ей Клара Селлерье из «Франсэ».
Эта выдающаяся актриса средней руки, известная, но без каких-либо шансов стать знаменитой, жалостливо покачивала хорошо подстриженными волосами цвета зелёного золота, обычно туго прижатыми маленькими шапочками. Тонкая в своих молодёжных чёрных платьях, Клара Селлерье одевалась вызывающе, и ничто не выдавало её шестидесяти восьми лет, если не считать её манеры произносить: «Чёрт побери!», мальчишески-военной бравады и склонности говорить о мужчине: «Он хороший наездник.»
– Говорят, она у всех проверяет эти качества лично, – утверждала Берта Бови.
С Фанни Клара обращалась как с юной родственницей из провинции, с большой театральной добротой, говорила ей: «Ну-ка, детка!», снабжала её рецептами красоты и адресами мастериц по ремонту одежды. Однако Фанни одевалась плохо по легкомыслию и носила платья по два года, хотя иногда её видели и в мехах. У неё была выдра – после «Аталанты», норка – после «Дома без женщины», голубые песцы – после «Краденого винограда», которых она продала, когда с большим треском провалилась пьеса «Обмен», дабы наказать Фару за то, что он примешал к войне историю любовников, которые забыли про войну.
Фанни очень хорошо запомнила то лихое время: денег тогда у них не было совсем или было очень мало, малыш Фару болел тифозной лихорадкой, а горничная, испугавшись заразы, сбежала. Именно этот момент выбрала полиция, чтобы задержать в конторе семейства Фару лакея и предъявить ему обвинение в оскорблении нравов. А Фару тем временем, удалившись от света, корпел над четвёртым актом своей новой пьесы и злился, стуча кулаком по столу и дверям, оттого что его машинистка, госпожа Дельвай, вдруг надумала рожать – до появления на свет четвёртого акта.
– Всё сошлось одно к одному! – глухо кричал он в глубине, за закрытыми дверями.
– Тебе легко говорить, – тихонько хныкала Фанни, вскакивая с измятой постели со спутанными волосами и выжимая сок из лимонов для пылающего в лихорадке маленького Фару.
Проснувшись однажды утром при больничном освещении посреди свалявшейся в хлопья пыли, ковров с загнувшимися углами, лимонной цедры, разбросанных домашних туфель, застоялого запаха плохо отрегулированной колонки для нагревания воды и одеколона от влажных компрессов, раскрыв глаза на диван-кровати, откуда всю ночь её выдёргивали хриплые призывы: «Мамуля… мне жарко… мамуля… пить», Фанни почувствовала, как в ней поднимается раздражение готовых вот-вот замертво свалиться животных и женщин с красивым, слегка вялым подбородком.
«С меня хватит. Горничная всё время опаздывает, у нас нет денег, чтобы оплатить сиделку, а Фару находит всё это нормальным и думает только о своём третьем акте… Сейчас пойду разбужу его и выскажу ему всё, что думаю, я сейчас отдам ему мальчика и скажу, что теперь его очередь…»
Но маленький Фару простонал: «Мамуля», и Фанни словно в первый раз услышала голос ребёнка, который даже в бреду ждал помощи только от неё, от чужой ему женщины… И она опять принялась греть воду, ополаскивать тазы, выжимать лимоны и молоть кофе.