С «правыми» из-за этого он стал расходиться; там ему не прощали, что, став конституционалистом, он как будто ограничил власть Государя и его этим уменьшил. Это было полным непониманием положения и лично Столыпина. Никто не был больше его привязан к Монархии и лично к Монарху не как угодник, а как патриот. Это сказывалось и в большом, и в малом. Когда раненный насмерть, упав на свое кресло в театре, Столыпин издали перекрестил Государя, это не было с его стороны «обдуманным» жестом. Но красноречивее этого жеста было его повседневное поведение; при жизни своей он не раз был оскорблен неблагодарностью и малодушием Государя, но не позволял себе по его адресу ни упрека, ни жалобы.
В понимании Столыпина переход Самодержавия к «конституционному строю» был направлен не против Монарха. Конституция для него была средством спасти то обаяние Монархии, которое сам Монарх убивал, пытаясь нести на своих слабых плечах непосильную для них тяжесть и обнажая те скрытые силы, которые за его спиной им самим управляли. «Конституционные» министры могли бы оправдание его политики перед обществом взять на себя, сражаться со своими критиками равным оружием, защищаться от нападок не полицейскими мерами, а убеждением и публично сказанным словом. Для такого служения государству у Столыпина было несравненно более данных, чем у Витте; как политический оратор он был исключительной силы; подобных ему не было не только в правительстве, но и в среде наших «прирожденных» парламентариев.
Приняв конституцию, Столыпин хотел стать у нас проводником и «правового порядка». Этот термин требует пояснения. Он, по нашим понятиям, указывает на права «человека» в противоположении к правам «государства». «Власть» и «общественность» в этом смысле были как бы два противоположных лагеря: служить одному значило воевать против другого. На этом противоположении воспиталась вся наша общественность[8]
. Преданность «правому порядку» для нее поэтому становилась почти синонимом «свободолюбия». Столыпин, как человек из лагеря власти, рассуждал вовсе не так; подход к этому вопросу у него был другой. Правовой порядок для него означал не «объем» прав человека, а их определенность и огражденность от нарушения. Даже неограниченное Самодержавие теоретически понимало необходимость ограждать признанные им «права» человека. Но прежний строй не нашел достаточного выражения этой идее и оказался с ней несовместимым; в этом для Столыпина была одна из причин необходимости перехода от Самодержавия к конституции. Он на опыте, кроме того, увидал последствия «неопределенности» и «неясности» прав человека; видел анархию, которую породил Манифест 17 октября, провозгласивший общие начала, противоречившие законам и навыкам жизни. В неопределенности и незащищенности личных прав была одна из причин хронического раздражения и неудовольствия всего населения, превращавшего общество из опоры и сотрудника государственной власти в объект полицейских воздействий. Правовой порядок был поэтому для Столыпина не порождением «свободолюбия», а потребностью самой здоровой, недеспотической «государственной власти». Столыпин не был ни теоретиком, ни журналистом; этой мысли он систематически не излагал; но она у него по разным поводам обнаруживалась, и больше всего в его своеобразном отношении к вопросу крестьянскому, на что мне впоследствии придется указывать[9].Говоря языком современности, Столыпин представлял ту политику, которую принято называть «левой политикой правыми руками». В ней есть хорошая сторона; ей не грозят вредные увлечения; но в ней была и опасность. Идеи «личных» прав, свободы, равенства, без которых весь правовой порядок может оказаться «великою ложью», были для Столыпина второстепенными; у него часто не хватало чутья, чтобы замечать то, что в действиях его им противоречило.