В начале лета Шура с женой уехали на полтора или два месяца на юг, а я переселилась к Мандельштаму в убогую комнатенку на Старосадском переулке. Пиршество продолжалось уже не только по ночам, но и днем, а стихи стали длиннее - они уже не спрессовывались ночным бдением. Время было голодное. Это начало чудовищного голода на Украине, повышения цен и прочих радостей, результат раскулачивания и первой пятилетки. Мы еще в Тифлисе заметили, что происходит что-то неладное: исчезли продукты, в первую очередь папиросы, и мы охотились за ними вместе с Чаренцом. Выручали уличные мальчишки, продававшие диковинный товар прямо из грязных, но симпатичных рук. Усиливалась бдительность, а голод и бдительность всегда взаимосвязаны. Они находятся в прямой пропорции - чем хуже с одним, тем зорче другое. Если нельзя накормить людей, следует побольше арестовывать, чтобы никто не вякал. Такова мудрая политика мудрых правителей, которые спасут мир. Господин Сартр, конечно, не прочитает моей книги, но я прошу ему это передать: пусть знает.
Мы приехали в Москву из Тифлиса, и к вечеру нам за
[546]
хотелось есть. Тут-то выяснилось, что ни в одном магазине ничего нет. Я помню, как мы ходили по Покровке и ничего, кроме кофе "Здоровье", на прилавках не обнаружили. (Я готова была и раньше и теперь переносить любой голод и жить нищенской жизнью, лишь бы знать, что существует уважение к гражданину и не зверский, а человеческий закон.) Вскоре снова возникли карточки, по которым почти ничего не выдавали, и пайки для привилегированных (тогда и мы попали в их число). Пока суд да дело, на улицах появились летучие базарчики. Торговцы держали товар на ладонях яйцо, морковка, две картофелины. Я выходила на такой базарчик в двух шагах от дому и приносила роскошную трапезу. Чаще всего я добывала горсточку муки и немножко постного масла. Заботливая еврейка из соседней комнаты упрекала меня, что я чересчур экономлю масло и у меня выходят не настоящие оладьи, а булочки. Зато привередливый Мандельштам, знавший толк в пище, забыл про всякую кулинарию и считал удачей, если ему дважды в день перепадала кучка не настоящих, а сомнительных оладий. В конце войны я такими же оладьями кормила Ахматову, и она глотала их, как слоненок.
Люди толстеют от пищи, которой спасаются в голод. С голодухи бросаются на тяжелые, неудобоваримые радости из пайков и тут-то разбухают. У меня собрано много наблюдений о физиологии и психологии голода, но нас интересуют только голодовки в империалистических странах.
Идиллическая жизнь на Старосадском не омрачалась ничем, меньше всего заботой о будущем. Дел не было никаких. Забегал "старик Маргулис", спасшийся от ленинградского голода и безработицы в Москву. Он был полон надежд на получение перевода или службишки. Тем временем он рыл землю, добывая на корм и записывая стихи Мандельштама. На следующий день, кто бы нас ни встретил, цитировал их. Заходил Боря Лапин с пишущей машинкой и молча выстукивал новый стишок. Однажды он принес кусок киноленты, и мы рассматривали ее на свет. Кузин не знал, что делать со стихами. Он привык к книгам, где он им доверял, но со свеженьким никак не знал, как поступить. Он искренно огорчался, услыхав но
[547]
вые стихи. Одно Мандельштам в его честь даже уничтожил, но потом понял, что дело не в самих стихах, а в Кузине, и перестал реагировать на его слова. Кузин стремился к стабильности и принадлежал к породе людей, которые признают только ставшее и не переносят становящееся. Он постепенно застывал и, как мне сказали, сейчас начисто застыл. Часто приходила и Эмма Герштейн. Она из породы людей, которые каждую фразу начинают с поучения: "Я же говорила..." С Ахматовой она дружила многие годы, но после ее смерти оказалось, что у Эммы нет ни одного стихотворения. Мне пришлось ей дать из своих запасов, чтобы она не осрамилась перед любителями поэзии. Слишком много народу занимается поэтами, ни черта не понимая в стихах. Глупо, но факт.