Книга Н.Я.Мандельштам явилась после того, как названная ею жизненной задача - передать людям стихи ее загубленного мужа - была, казалось, исполнена (в конце Н.Я. еще вернется к этому, написав к стихам комментарий). Стихи стали жить, сами находя своего читателя. Время было оглянуться на себя, пока "еще жива боль по прожитой жизни". И вот оказалось, что, думая о себе, Н.Я. "в тысячу раз больше" думает о Мандельштаме, даже больше, чем в первой книге, где она думала о нем отдельно. Ее книга - это поиски в длящемся времени жизни с этим поражающим воображение человеком. Без него всплывает на поверхность одна тщета человеческого существования, тлен и прах составляющих его дел. Повествование строится как дневник встреч с ним, происходящих не в последовательности времен, а в рассеянных точках вопрошаний Н.Я. о жизни своей и общей, - прошедшей в условиях, самой жизни враждебных. И каждый раз Мандельштам предстает ей ответчиком, если не в словах - их Н.Я. все не помнила, да и не был он, она пишет, охотником до прямых ответов, то в живом образе своего ежечасного поведения. Слова она находит в его прозе (о стихах разговор особый), причем именно в статьях обнаруживая живое звучание его речи. Работая над книгой, она заново прочитывает всего Мандельштама, вернее, впервые читает его глазами со стороны, ибо раньше это было ее памятью. Читает, пользуясь не только появившимися заграничными изданиями, но и разбирая, что осталось от его архива, наконец возвращенного ей после всех мытарств с хранением (тут-то и лежали причины ее неправедной тяжбы с Н.И.Харджиевым, хотя и возникшей по его вине, - не стоит этого касаться здесь, душе больно от сознания всех несовершенств нашей жизни, достаточно тех отрицательных эмоций, какие испытываешь при чтении некоторых страниц книги). Читает Н.Я. книги - преимущественно философские - из тех, что они не успели или не
[VI]
смогли прочесть с Мандельштамом. Заново обращается к Достоевскому, чьи "бесы", зарожденные в надкрайнем мире своеволия и всяческого экстремизма, ставятся ею во главу угла, как только речь заходит о действительных причинах губительной революции. Но остановка опять на Мандельштаме: прозрений Достоевского он будто бы чурался. Ответ, что в своей жизни Мандельштам не смущался бесами, какими терзалась-таки душа великого провидца, как то бесом национализма, - дополняется другим ответом. Им ближе рисуется то собственно художническое состояние души не пророка, а поэта, при каком рождаются стихи, - "он был полон эсхатологических предчувствий и спокойно ждал конца". Действительно, нечто от пушкинской безмятежной "лазури", утишающей "дремотою минутной" бурный поток жизни, сквозит в поэтическом облике Мандельштама. Живя "в дни страшного совета", он не переставал удивлять самого близкого свидетеля своей жизни беззаботностью поведения - живи, пока живется, "улеглось - и полбеды!", что-то вроде:
И морю говорит, шуми без всяких дум,
И деве говорит: лежи без покрывала...
В том и значение свидетельств Н.Я., что для нее Мандельштам такая же загадка, как и для нас, его читателей, и, пытаясь ее для себя разрешить, она не обходит и для нас существенного вопроса, что за человек был этот поэт, задолго до встречи с ней - сколько ему было лет? - сказавший, что поэзия есть сознание своей правоты. Как и нам, Н.Я. недостает окончательных знаний, чтобы решить феномен человека, так, а не иначе ведущего себя и пишущего такие, а не другие стихи в условиях, такой образ действий как будто исключавших. В чем кроются причины его самообладания, такой его власти над собой ("поэзия есть власть" - его же слова)? Ответить - кажется, подняться над собственной судьбой. Объяснениями
[VII]
полнится книга, и, потому что они лежат на путях духовного и душевного опыта автора, они бесконечно превосходят все, что может нам сказать литературная наука о Мандельштаме.