— Эх, профессор, а слова не придумать. Ты будешь аллергуша.
Говорю с ним, а самого свербит. Аистами балуюсь, баланду травлю, грыжовник употребляю… Это все проделывает моя первая сущность, которой надо удовлетворить свои материальные потребности. А вторая сущность — хоть душой ее обзови — мне не подвластна. Она и свербит, она и торопит.
— Аркадий Самсонович, деньжата есть?
— Сколько надо?
— Все.
— Как все?
— А у тебя их много?
— Восемьсот рублей, до осени рассчитал…
— Можешь ими пожертвовать?
— Решил корову приобрести?
Рассказал я всю подноготную. О купленной невесте. Слезливые глаза профессора, этого аллергуши, сразу высохли и загорелись готовностью.
— У меня-то, Аркадий Самсонович, всего триста рубликов, да Паша дает четыреста.
— И моих восемьсот. Еще надо пять сотен. Я пошел…
— Куда?
— Неужели мне в деревне не одолжат денег?
И тут случилось такое, какое бывает нередко. Смотрю я на профессора и вижу сквозь поддевку, сквозь рубаху клетчатую, сквозь тщедушную грудь — вижу его душу в натуральную величину. Мне, конечно, об ней словами русскими не рассказать, поскольку она неописуема. Как бы собрано в ней все хорошее, что должно быть в человеке. И ежели короче, то душа — это любовь. А ее не соизмеришь. Она то на ангелочка походит, то на дите розовое, то и вовсе на диковинный светлячок. Но трепещет, трепещет!
И такая меня глупая радость взяла — не за Наташку, а за профессора. Думаю, господи, как мы еще мало знаем о счастье нашем. На профессора глядеть — счастье. На аистов, на озеро, на Пашу-друга… Посему человеку надо работать-колотиться, бежать-стремиться да вдруг, посреди дел своих неотложных, замереть, окинуть всех взглядом и счастливо улыбнуться. Поскольку ты жив на земле, среди людей, кругом белый свет…
— Аркадий Самсонович, а не пожалеешь?
— О чем?
— Деньги-то? А то один мужик нашел бумажник с сотенными да сгоряча отнес в милицию. А потом на себе волосы драл…
— Плюгавый ты мужичонка, Фадеич, — психанул он, чуть не плюнув мне на лысину.
И пошел, шаркая тапком о ботинок. Вот тебе и ангелочек, сбоку горшочек.
К вечеру аисты всем надоели. Даже пацаны убегли. Я один сидел во дворе на березовой чурке и вроде бы дежурил, поскольку оставить аистиху не имел права. Хотя пришла мне пора чистить картошку.
Аистиха вдруг прыгнула с гнезда и поплыла к лугам. Голод-то не тетка. Я так с чурки и вскочил: думаю, сейчас этот паразит, язви его, в гнездо угораздится… А паразит тоже прыгнул со своего сука на воздух и полетел вслед ей. Верно, не разоритель он, а ухажер.
Их не было минут пятнадцать. Смотрю, летят. Она, конечно, на гнездо. А он… Что такое, язви его? Тоже на гнездо, рядком с ней. Господи, что тут началось… Защелкали своими деревянными ложками, друг другу закивали, шейками друг о дружку касаются, приплясывают… Любовь, да и только. Взяла его в мужья. Видать, доказал он своим терпеньем. А сговорились на лугу, куда летали. Так сказать, распрямись ты, рожь высокая, тайну свято сохрани…
— Николай Фадеевич, я свежих лещиков поджарила. Не отведаете ли? — крикнула Анна со своего двора.
Раньше-то любовь завсегда была на природе. Мы с Марией первые-то месяцы, первое лето, самое сладкое в жизни, проходили в лугах и пролежали в травах. Какие там Дворцы бракосочетаний…
— Николай Фадеевич, я петушка порешила, лапшичку сделала.
Я глядел на аистов, на пернатых, на счастливых…
До войны-то мы с Марией черного слова друг другу не сказали. Только на работу ходили раздельно, а так белье полоскать и то вместе. Иду, бывало, с сенокоса, земляники картуз несу и цветов диковинных. Скажет, выпей рюмку — выпью. Скажет, не пей рюмки — не пью. От работы тяжелой ее берег, сластей из города возил, словами добрыми ласкал… И она с меня глаз не сводила.
— Николай Фадеевич, вино из грыжовника для мужчины пользительно.
Аисты белыми шейками трутся, шейками. И стучат от радости на всю деревню.
В начале войны я стоял на Пулковских высотах, а Мария бросила деревню и за мной, в Ленинград. Устроилась курьером в милицию. Ну и каждое воскресенье ко мне в окопы, пока боев не было. Миновала пять постов: книжечку милицейскую покажет, про мужа объяснит — и пропустят. Бидон кваса солдатам принесет. Пока не попалась на командира со шпалой. Не пропустил. Так она в обход, по Варшавской линии и по полю. На нее кричат и матом-матом, поскольку шла моя Мария ко мне по минному полю. Пустили ее ко мне в последний раз. Обнялись мы на Пулковских высотах, попрощались. Всю войну я прошел, и она как бы стояла перед моими глазами…
— Николай Фадеевич, я хренку домашнего натерла…