Вот он схватился за поручни, его подхватили руки друзей. Катя побежала вровень с отходящим поездом, вровень с его вагоном. Снег перестал падать. Колеса скрипели.
Думала, услышит: «Катерина, Катенька! Ключи». Как раньше…
Думала, Федор выбросит руку вперед. В воздухе мелькнет светлое серебряное кольцо и упадет к ее ногам. На кольце — три ключа. Один большой, тяжелый от двери, второй — от английского замка, а третий, совсем маленький, от почтового ящика, в который не умещались газеты и журналы.
Но Федор висел на подножке, обняв руками оба поручня и смотрел на Катю, прищурившись, сосредоточенно, большой, тяжелый, и она боялась, что поручни оторвутся, а еще боялась, что разрыдается.
…Она стояла одинокая, со злой, но гордой, уже материнской улыбкой, стояла долго и все смотрела вслед уходящему поезду, который увозил Федора далеко, в степные, чистые, белые дали, в Тагил. И когда поезда уже не стало видно, только паровозный дым остался на перегоне и повис над одинокой будкой стрелочника, повис тучкой, покачиваясь, Катя пошла задумчиво, не торопясь, меж сугробов по тропе, протоптанной людьми.
Сугробы эти и сейчас пахли травой и холодом.
Около станции в покатой ложбине меж кустиков акаций прыгали красногрудые снегири, и от них на белом снегу отражались розовые пятнышки отсвета.
Катя вздохнула: что сугробы! Они растают, а впереди-то еще целая жизнь!.. Да, жизнь, в которой сугробы растают…
Разлука живет на вокзале
Домашников боялся, что когда-нибудь осточертеют ему и пудовая усталость после знойной сталеварской смены, и трамвайная давка, когда кажется, что вагон еле ползет, нагруженный людьми с такими же пудовыми усталостями, как у него, и хлесткий — наотмашь по щекам — сырой весенний ветер, сдвигающий задымленные тучи с красными днищами над мартеновскими трубами, и свинцовый немой лед, коридорными глыбами припаянный к берегам заводского пруда, и сам он, прямо сказать, давно уже себе осточертел со своей сорокалетней неудавшейся жизнью, в которой до тоски надоедливое одиночество с нечищенной сальной сковородкой, холодным чаем и батареей пустых бутылок под холостяцкой кроватью.
Спасали работа, веселое густое солнечное пламя в печи, товарищи, серьезной ватагой стерегущие время плавки, личные надежды на скорые неожиданные светлые изменения в жизнеустройстве, в котором будут ему по плечу и по праву любовь, семья и мирная радость, называемая счастьем.
Дни тянулись, как провода высокого напряжения, от столба до столба, от рассвета до рассвета, до тех пор, пока не вышиблись выстрелами два коротких замыкания: до нежного страха полюбил Ниву и приехал навестить давний друг — Михаил Белозубов.
Нива…
Надо же, такое счастье ему привалило. И какой бог заставил его однажды подняться рано утром и пойти на рынок за картошкой, а по дороге заглянуть в незнакомую парикмахерскую — сбрить щетину.
Тут он и увидел ее в белом халате и пошутил, садясь в кресло:
— Сделайте меня молодым, красивым и самым счастливым.
Провела мягкими руками по щекам, фыркнула:
— Сейчас станете ангелом.
Он ловил ее глаза, пристально вглядывался в них и словно сообщал взглядом: «Ну и симпатия же ты, деваха!» — и все смотрел и смотрел, словно гипнотизировал.
А ее глаза, черные, блестели насмешкой, и круглые белые щеки наливались румянцем.
Легонько стукнула кулаком по плечу, засмеялась:
— Окривеете, ангел.
Она ему очень понравилась, сразу как-то вошла в душу, и он волновался от того, что бритье уже подходит к концу, скоро она скажет «следующий!», руки ее, пахнущие одеколоном, мылом и еще чем-то, чистой, нежной кожей, наверное, перестанут взлетать над его лицом, трогать его щеки, подбородок, лоб, а ему хотелось, чтобы долго-долго смеялись ее глаза, румянились щеки, дули полные губы на завиток желтых волос на лбу, наваливалась на его плечи тугая грудь и виднелась в рукаве халата нежно-белая, наверное, прохладная рука.
А еще хотелось узнать ее имя. После одеколона он попросил ее попудрить и, взглянув на себя в зеркало, подарил ей: «Прекрасно. Спасибо» — и, улыбаясь, решился:
— Как ваше имя?
Она просто ответила:
— Нива.
— Нива… А меня — Николай. Я буду только у вас бриться, Нива!
— Спасибо. До свидания. Следующий!
Уходил на рынок бодрым, свежим, радостным и уносил в памяти рыжие конопушки поверх щек, картавину в голосе, чуть подломанный зуб под красивыми губами и все ее лицо с маслеными, словно расплавленными черными глазами, обрамленное шапкой светлых желтых волос, и всю ее, похожую на осколок солнца.
С тех пор он приходил к ней бриться чуть не каждый день. Она только посмеивалась, глядя, как он старательно и серьезно трет ладонью чистые щеки, будто зарос густо. А он, невозмутимо усаживаясь в кресло, ждал, когда ее теплые милые руки ласково прикоснутся к его лицу, и ее глаза приблизятся к его глазам, и можно будет снова неотрывно и обожающе всматриваться в ее угольные зрачки, словно гипнотизировать или, как он думал, влюблять в себя.