— А мы? Что же, по-твоему, черт возьми, нам просто надоело, и все? Мы же спасаемся от военного трибунала, уже давно отдали бы богу души, ведь мы стреляли в немцев, и притом из боевых винтовок, а не языком…
— Хватит! — резко обрывает Дешё. — Давайте обедать.
Фешюш-Яро оторопело смотрит на военных.
— Вы? Но я же не знал… Если бы знал, то…
— Нечего об этом болтать, — говорит Дешё. — Так уж заведено — о неудачах лучше всего скорее забыть.
— Вот оно что… Значит, вы стреляли? Как же это произошло?
— Господин старший лейтенант приказал открыть огонь, — поясняет Галлаи, — а мы и рады стараться. Такая баталия началась, всем чертям было жарко. Видел бы ты, как поджали хвост немцы, но вся эта перестрелка, наделавшая шуму на всю округу, продолжалась минут десять, а потом начались допросы и следствие, одно за другим. У тебя тоже имелась возможность душу отвести и пострелять, черт бы тебя побрал, выводишь тут людей из терпения… Ведь господин старший лейтенант предлагал тебе свой пистолет. Он правильно говорит: раз ты такой горячий, пошел бы и продырявил жандармские черепа.
— Я оробел.
— Зачем же тогда болтаешь?
— Ну как ты не понимаешь? Хоть и боязно, но надо же все-таки что-нибудь делать… Я не только вас мучаю, но и сам терзаюсь, как только подумаю о всей этой постылой жизни. И поделом! А как же иначе? Любая собака может кусать пас, ведь кем только мы не были: и предателями, и преступниками — кем хочешь, только не на стоящими людьми. Нас истребляли все, кому не лень. А сколько уже перебили, вывели из строя! И нам не верили; мы выворачивали душу наизнанку, но верят кому угодно только не нам… И вот теперь приходится презирать самих себя за свою беспомощность.
Он сидит ссутулившись. Таким же сгорбленным он был и тогда, когда его исключали из гимназии.
— О чем говорилось в той листовке? — спрашиваю я у него. В эту минуту память воскресила все так отчетливо, словно мы стоим во дворе гимназии; я совершенно потерял ощущение времени и забыл, что речь идет совсем о другом.
— В какой?
— Помнишь директора Мадараша, он тебя бандитом обозвал за нее. Во дворе гимназии! Как раз цвела сирень, сплошное море белой сирени.
— Не знаю.
— Чего не знаешь?
— О чем говорилось в той листовке.
— Но ведь тебя схватили, когда ты их нес куда-то!
— Да, но я не читал. В ту пору я еще ничего подобного не читал.
— Стало быть, ты пострадал за своего отца?
— Да. Но это было так давно… Вот уже три года как нет отца, умирал он с горечью на душе, ибо тогда казалось, что германская военная машина подомнет под себя весь мир.
— Слушайте, остынет лечо, — говорит Галлаи, — на кой черт я тогда готовил, если вы тратите драгоценное время на болтовню.
Дешё садится.
— Думается мне, — тихо произносит он, — на многое придется взглянуть совершенно иначе. На войну и на все, что произошло до нее… пожалуй, на всю венгерскую историю, от начала до конца. Без легенд и оправданий Конечно, это касается не только меня, но и тебя, Фешюш-Яро, и, если хотите, всех вас.
— Ты хочешь сказать, что все мы одинаково…
— Нет. Но ты такой же обреченный, как и я… а почему? И не нужно упрощать ответ на это «почему». Нельзя. Если не будет полной объективности, появится слишком много героев и слишком мало негодяев, или наоборот. Но еще важнее установить степень ответственности тех, кому суждено остаться в живых… Тут нужен строгий индивидуальный подход — и честный, иначе опять начнется хаос и все перепутается.
— Да. конечно, не и до того, как эго наступит… почему бы нам не попытаться?
У нас есть кое-какое оружие, если мы истребим хотя бы одного врага, одного-единственного…
— Нет, это будет не более чем красивый жест, который не повлияет на исход войны…
— И это уже кое-что! Наш конкретный вклад!
— Который поможет нам, извини за откровенность, выслужиться перед победителем.
— Что ты хочешь этим сказать? Неужели ты считаешь — нет, это просто уму непостижимо! — что русские — всего-навсего великая держава, которая разгромит другую великую державу?
Этот Фешюш-Яро, на свой манер, разумеется, такой же фантазер, как и Дешё. Мне кажется, он слишком большие надежды возлагает на русских и в своем романтическом воображении рисует их с каким-то красным ореолом вокруг головы. Впрочем, это его дело, меня оно не интересует. Но он прав в том, что раз мы ориентируемся на победителя, нам нечего делать в стане проигравшего войну. Однако Дешё не в состоянии вырваться из запутанного лабиринта бесплодных исторических аналогий, отрешиться от представления, будто Венгрия находится в центре мироздания и вокруг нее вращается весь мир. Глупости, нас не восемьдесят миллионов и тем более не двести. Но меня вынуждает возражать ему и желание не остаться безучастным: насколько я люблю Дешё, настолько же и завидую ему, в его присутствии мною всегда овладевает какое-то ревнивое чувство соперничества, боязнь выглядеть бледнее, чем он.