Бои еще продолжались, хотя Берлин уже пал. На запад с низким осадистым гулом проплывали эскадрильи тяжело нагруженных бомбардировщиков, шли бесконечные эшелоны с военной техникой. На ВАДах[4]
— танки и САУ[5], бронетранспортеры, пароконные повозки, виллисы, грузовики. На КПП[6] — бесконечные пробки, лязганье, громыханье; остервенело, истошно сигналят водители, требуя уступить дорогу, норовя пробить себе путь, обогнать. Все стремится на запад, туда, где раскатисто ухает артиллерия, слышатся взрывы авиабомб, где на немецкой земле, ни на минуту не умолкая, вот уж который месяц подряд бессонно ворочается война.А на восток идут санитарные поезда, набитые ранеными, эшелоны с репатриантами. Эшелонов на всех не хватает, и тянутся, тянутся вдоль шоссе и проселков бесчисленные колонны беженцев и бывших военнопленных.
А санитарный поезд неторопливо отстукивал колесами: ти-та-та... на восток!.. та-та-та... на восток!.. на восток!..
В самом хвосте к нему прицепили теплушку, наскоро переоборудованную в санитарный вагон. Прицепили в самый последний момент. Тяжелых среди «ходячих» не было, и потому настроение в теплушке царило веселое. Раненые узнавали места, по которым еще так недавно шли на запад с боями, но главной темой всех разговоров был конец войны и судьба Гитлера. Где он? Слухи о том, что фюрер покончил с собой, не убеждали. Следы заметает, думали многие. Каждый хотел, чтобы д я д ю А д ю поймали живым и устроили суд, суд небывалый, невиданный. Судить — и потом казнить. Варианты причем предлагались самые невероятные. Но какую бы казнь ни придумывали солдаты, все им казалось мало, солдатской фантазии не хватало, чтобы придумать достойную казнь для Гитлера.
Пожилые, постарше, с тоскою глядели на незасеянные поля, на коров, обреченно мычавших. Болезненно хмуря выбеленные госпиталями лица, рассуждали о том, кто же будет теперь засевать эту чужую землю; вспоминали родные места, пахнущие осокой речки, семьи свои; рассуждали, как будет расплачиваться Германия за ущерб, который нам причинила. Настроение у каждого было приподнятое. А как же! Столько лет зарываться в землю, не смея высунуть головы, жить в блиндажах, в окопах, сидеть в болотах, спать, не снимая шинелей, сапог, на голой земле, под грохот и вой снарядов, под автоматную трескотню, вскакивать по тревоге, в любое время готовым на новый бой, дергать на пуп машины и пушки, слышать стоны раненых, хоронить убитых товарищей и постоянно гнать от себя неотвязную мысль, что и для тебя, может быть, уже где-то отлита пуля, которая оборвет твою жизнь, — и вдруг ни взрывов, ни выстрелов, а только покой, сон без нормы, чистые простыни, ласковые няни и сестры, заботливые руки врачей...
Все были веселы, оживленны. И только один лейтенант, забившись на верхние нары, все время молчал. Он лежал на боку, поудобней пристроив левую руку в лубке, или, опрокинувшись навзничь, часами глядел на подрагивающий потолок и курил, прижигая одну от другой пайковые командирские папиросы.
Никто не видел, когда он спал, этот единственный на весь вагон офицер, которого в самый последний момент поместили в теплушке вместе с солдатами. Пытались с ним заговаривать, но напрасно. На вторые сутки вокруг лейтенанта, черневшего то ли от табаку, то ли от неотвязных дум, образовалось как бы пустое пространство. Никто к нему больше не обращался, не заговаривал с ним. Да и сам он не делал попыток к сближению, ни в ком не искал сочувствия. Только когда солдаты слишком уж оживленно принимались выкладывать, что ожидает каждого дома, замыкался он еще больше, чернея лицом, и весь уходил в себя.
Ведь все было до э т о г о хорошо, как может быть «хорошо» на войне. Он, Ряшенцев, отправил Ирину домой в декабре прошлого года, когда наши стояли уже на Висле. Отправил ее на родину, в большое село на Владимирщине, знаменитое расписными шкатулками. Она уезжала рожать. Отправил — и после ее отъезда не находил себе места...
В сорок первом еще, когда попал в окружение, потерял он своих родителей, проживавших на Псковщине, в родных своих Васильках. Освободили эти места только в начале сорок четвертого. И сразу же Ряшенцев принялся за розыски. Писал землякам, в сельсовет, в военкомат, районным властям, но в ответ получил одно-единственное письмо, из которого мало что понял...
Односельчане писали, что в их деревне немцами были истреблены почти все жители, а его старики то ли успели эвакуироваться, то ли пропали без вести в партизанском лесу. Из письма было ясно одно: с осени сорок первого года их в деревне никто не видел, никто о них ничего не знал.