Читаем Второе начало (в искусстве и социокультурной истории) полностью

Как утверждалось, искусство зарождается в принявшем мифоритуальное обличье обществе тогда, когда вторая жизнь предков после смерти перекидывается на потомков и когда те посвящают себя репродуцированию состоявшегося в давнюю пору акта творения. Литература инерционно удерживает в себе генезис эстетического воображения, формализуя в выразительных средствах и семантических конструкциях это двойное начало, один из тактов которого уходит в прошлое, но, тем не менее, не обрекается на то, чтобы стать лишь памятным, будучи опять разыгранным в другом такте (с глубочайшим проникновением в происхождение и суть эстетического Шекспир соположил в «Гамлете» первое начало с потусторонним миром, а второе в сцене «Мышеловка» – с посюсторонним). Повтор прекращенного повтора, фундирующий ритм, без которого не обходится художественное творчество, сериализует afterlife, устремляясь к тому, чтобы (не будем брать в расчет гениальных прозорливцев, вроде Шекспира) нивелирующе выхолостить содержание сходных, но все же разных архаических представлений о жизни после смерти и жизни-из-смерти, чтобы перевести его в стабильную форму, могущую быть – в условиях исторической изменчивости – наделенной неодинаковыми значениями, чтобы, коротко говоря, выжить во всех временах[16]. Ритуальное имитирование акта творения замещается в формогенном словесном искусстве работой по образцам, постепенно – в процессе захвата власти парциальным настоящим над человеческим временем – дающей все больше места для персонального почина, не свободного, впрочем, от интертекстуальной вовлеченности автора в сотрудничество с предшественниками.

Превалирование в литературе принципа формы, становящейся всеприсутствующим содержанием ее значения, предполагает, что, в свой черед, объем ее значения будет минимальным. Если философское высказывание притязает быть универсально приложимым, то художественная речь сосредотачивается на уникальном, на индивидуальных судьбах и явлениях, а не на концептуализации бытия[17]. ОПОЯЗ был сразу прав и неправ в своем технологическом подходе к литературе. Да, словесным искусством правят алгоритмы. Но их формальность не безразлична к той информации, которую они передают адресатам художественного произведения, получающим знание о том, что такое экземплярность и в объектной среде, и в применении к субъектам. Философское созерцание коренится, согласно Платону и Аристотелю, в изумлении. Это потрясение испытывает тот, перед кем, несмотря на его единичность, распахивается в своей необозримости все что ни есть (у Хайдеггера, одержимого идеей бытия-к-смерти, традиционное для философского самосознания изумление превращается в трактате «О событии» в «испуг»[18]). На место отрефлексированного философией шока, который бытующий переживает, входя в контакт с бытием, с квинтэссенцией возвышенного, литература ставит открытое Виктором Шкловским «остранение» – видение вещей и существ с исключительной позиции, бескомпромиссно альтернативной их общепринятому восприятию, в чем формализм усматривал восстание искусства против автоматизирующейся перцепции, но что, по правде говоря, как раз автоматически следует из фиксации искусства на частноопределенном. Руководящий литературой познавательно-изобразительный интерес к исключительному выдвигает ее на флагманскую роль в социокультурной истории, в каждую эпоху которой общее движение Духа воплощается в особом – в том, что отличает только данное время. Литература падка на новое, первой захватывает плацдарм, откуда история начинает осваивать terra incognita. Литература не слишком коммуникабельна, она не раскрывает себя до конца читателю, будучи отчасти тайнописью, потому что выражает невыразимое – ведь чем абсолютнее индивидуальность, тем менее ее язык предназначается для общения с Другим (individuum est ineffabile)[19]. Вопреки своей полярности философия и литература влияют друг на друга. Литература пробует стать онтологичной в философском романе, вроде вольтеровского «Кандида» или сартровской «Тошноты», пусть обобщения касательно бытия и преподносятся в этом жанре пропущенными через персональный опыт, накапливаемый героями повествований. Со своей стороны, философия, заражаясь литературностью, эстетизируясь, делает реальность зависимой от чувственного восприятия субъекта («esse est percipi» Джорджа Беркли) и требует от отвлеченной мысли, чтобы та вспомнила о забытом ею в страсти к обобщениям индивиде («Диалектика Просвещения» (1947) Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Признаки жизни
Признаки жизни

В ранние годы, когда Зона не была изучена, единственным оплотом защищенности и уверенности в завтрашнем дне был клан «Набат». Место, в котором брат стоял за брата. Еще ни разу здесь не было случаев удара в спину — до того момента, как бродяга по кличке Самопал предал тех, кто ему доверял, и привел мирный караван к гибели, а над кланом нависла угроза войны с неизвестной доселе группировкой.Молодой боец «Набата» по кличке Шептун получает задание: найти Самопала и вернуть живым для суда. Сталкер еще не знает, что самое страшное — это не победить своего врага, а понять его. Чтобы справиться с заданием и вернуть отступника, Шептуну придется самому испытать собственную веру на прочность.Война идеологий начинается.

Джеймс Лавгроув , Жан Копжанов , Сергей Иванович Недоруб , Сергей Недоруб

Фантастика / Боевая фантастика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Павел I
Павел I

Библиотека проекта «История Российского государства» – это рекомендованные Борисом Акуниным лучшие памятники исторической литературы, в которых отражена биография нашей страны от самых ее истоков.Павел I, самый неоднозначный российский самодержец, фигура оклеветанная и трагическая, взошел на трон только в 42 года и царствовал всего пять лет. Его правление, бурное и яркое, стало важной вехой истории России. Магистр Мальтийского ордена, поклонник прусского императора Фридриха, он трагически погиб в результате заговора, в котором был замешан его сын. Одни называли Павла I тираном, самодуром и «увенчанным злодеем», другие же отмечали его обостренное чувство справедливости и величали «единственным романтиком на троне» и «русским Гамлетом». Каким же на самом деле был самый непредсказуемый российский император?

Казимир Феликсович Валишевский

История / Учебная и научная литература / Образование и наука