Раз уж мы договорились, что будем по мере возможности обращаться к жизни молодых фантастов двадцатых годов за пределами литературоведения, то я хочу напомнить, что в 1924 году дела Булгакова шли отвратительно. Денег не было, приходилось бегать по редакциям и выпрашивать авансы и гонорары за безделицы. И тут еще возникает конфликт дома. В конце ноября Булгаков утром сказал Татьяне, своей жене: «Если достану подводу, сегодня от тебя уйду». Через несколько часов он подводу достал, начал собирать книги и вещи. Он уходил к другой женщине — блистательной, только что вернувшейся из Парижа танцовщице Любе Белозерской.
И вот еще свидетельство, выкопанное историками литературы в коммунальной квартире Булгакова, со слов его соседа. Тот услышал, как осенью Булгаков говорил по телефону в коридоре с издателем и просил аванс под повесть «Роковые яйца». Он клялся, что повесть уже закончена, и делал вид, что читает ее последние абзацы. В них говорилось, как страшные гады захватили Москву. Население бежит из столицы.
И неизвестно, существовал ли настоящий финал или Булгаков устно проигрывал его — то по телефону, то где-то в гостях.
«Роковые яйца» — нетипичная для Булгакова вещь, она как бы вклинилась между «Дьяволиадой» и «Собачьим сердцем», куда более завершенными повестями. Между окончанием «Роковых яиц» и началом «Собачьего сердца» всего три месяца. Но между ними — счастливое для Булгакова воссоединение с любимой женщиной. «Роковые яйца» — повесть на жизненном переломе при отчаянной гонке за деньгами, душевном разладе и понимании того, что если не согласится на все замечания редактора и цензора, то останется без повести, без денег, а может, и угодит в места «не столь отдаленные». Так что колокольня Ивана Великого — символ тогдашнего Кремля — избавилась от удава.
Повесть была напечатана.
Последнее крупное издание Булгакова, увидевшее свет при жизни писателя.
А к Эренбургу присматривался уже сам Алексей Толстой.
Итак, пролетарская революция на Марсе, о которой так уверенно говорил большевик Гусев, провалилась. Но пролетарская революция в России, разгромив классового врага, могла в начале 20-х годов проявить снисходительность к известным и политически нужным эмигрантам.
Возвратившись, Толстой почувствовал настороженность коллег и порой открытое недоброжелательство критики и литературной элиты. Толстому ничего не оставалось, как интенсивно трудиться, притом не потеряв лица в глазах оппозиционной к большевикам интеллигенции. «Аэлита» прибыла в Москву с критической поддержкой — в толстовской газете «Накануне» была опубликована восторженная статья Нины Петровской. Петровская заметила в «Аэлите», как «с первых же страниц А. Толстой вовлекает душу в атмосферу легкую, как сон, скорбную по-новому и по-новому же насыщенную несказанной сладостью. Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду…». Но московские критики Нину Петровскую не послушали. В самом революционном журнале «На посту» Толстой читал в свой адрес: «На правом фланге все реакционные по духу, враждебные революции по существу литературные силы, от бывших графьев эмиграции до бывших мешочников Октября».
Оказалось, что «Аэлита» недостаточно революционна, она не вписывается в классовое сознание. А именно этого от эмигрантского графа требовали.
Следовало сделать следующий шаг. И тогда Толстой подает в Госиздат заявку на фантастический роман, в котором будет рассказано о лучах смерти, где первая часть станет приключенческой, вторая — революционно-героической, а третья — утопической.
Толстой решил уничтожить всех возможных критиков одной эпопеей.
И каждый из сегодняшних читателей мысленно произносит: «Разумеется, речь идет о „Гиперболоиде инженера Гарина“».
Ан, нет!
Толстой сел и написал повесть «Союз пяти». И лишь после провала книги Толстой, стиснув зубы, взялся за «Гиперболоид…».
Вся эта ситуация напоминает драму на стадионе, в секторе для прыжков в высоту, когда прыгун преодолевает планку, но высота его и тренеров не удовлетворяет. Тогда он заказывает высоту, достойную такого спортсмена, как он, собрав все силы, велит поднять планку еще выше и из последних сил ее преодолевает. Но в этот день он проникается такой ненавистью к прыжкам в высоту, что больше никогда этим не занимается.