Он оказался в припахивающем бензином тепле, на мягком заднем сиденье. Ехали молча. За окном нескончаемо тянулись заваленные снегом леса, заваленные снегом поляны, под колеса уходила снежная дорога. Никого не попадалось навстречу, никакого жилья вдоль дороги, никакие охотники и лыжники не выходили из леса. «Белое безмолвие», – вдруг пришло Спартаку на ум название рассказа любимого в детстве писателя Джека Лондона. И на тысячи километров вокруг огромные пустынные пространства, где ни души, только снег да зверье. Зато собрано много душ на крохотном пятачке земли, обнесенном колючкой. Душно от душ, набитых в бараки. Иногда в прямом смысле душно – в летнюю жару. Зимой же просто теснотища, человек на человеке. А кругом свободное пространство, которое так и дышат волей, по которому хочется просто идти, неважно куда, важно идти самому, чтоб не подталкивали в спину автоматом...
Прав был финн, ох прав – вокруг такие просторы, а люди предпочитают жить в тесноте.
Это была первая мысль Спартака после ухода из больницы. Вторая была не легче: «Безумие. Мы живем в каком-то кошмарном сне, который снится горячечному больному, и этот больной все никак не может проснуться...»
– Остановись здесь, Егорыч, – вдруг громко произнес Комсомолец.
Комсомолец вышел из машины, взяв какой-то сверток. Стоя у открытой дверцы, сделал Спартаку знак, чтобы тоже выходил. Спартак на ватных ногах выбрался наружу. Они двинулись по снегу, утопая в сугробах иногда и по колено. Комсомолец шел впереди.
Третья по счету мысль, посетившая Спартака, была не менее бредовая, чем предыдущие: «Если Кум собрался меня шлепнуть, сопротивляться не буду».
Они обогнули огромный валун, какими засыпал всю Карелию в незапамятные времена прогулявшийся по северным землям ледник, и вышли на берег небольшого озера. Одно из карельских озер, которых в этих краях не перечесть. Небольшое такое озерцо, похожее на блюдце. Летом – родниковой прозрачности, зимой – промерзающее почти до дна. Рыбное, как водится.
(Когда только начался голод, Спартак недоумевал, почему не могут организовать лов рыбы силами зеков. Это отчасти решило бы вопрос нехватки еды. И сделать было несложно. Составить отряд из самых благонадежных заключенных, которым сидеть осталось немного и бежать просто невыгодно, как ни крути. Отрядить на них одного конвоира, и пусть бы они с утра до ночи пропадали на реке или на озерах, пробивали бы проруби, опускали в них сеть. Их лесозаготовочную норму распределили бы на других зеков, осилили бы как-нибудь. А сеть раздобыть уж вовсе не сложно. Но, поразмыслив, Спартак понял, что никому, кроме заключенных, это не надо. Лишние заботы, да вдобавок лишняя ответственность. Начальник лагеря ни за что не согласится на подобное нарушение инструкций содержания в лагере. А вдруг чего случится? Сам тогда пойдешь по этапу. Гораздо проще ужесточить меры, закрутить гайки, погасить бузу. А что десяток-другой, а то и сотня-другая загнутся с голодухи – так это ж зеки. Не жалко.)
Зашуршала газетная бумага, полетела в снег.
– Выпей, – Комсомолец протянул Спартаку бутылку водки.
Спартак машинально приложился к горлышку. Сорокаградусная жидкость вливалась, как дистиллированная вода – ни вкуса, ни крепости не чувствовалось. Утерев губы рукавом, он отдал бутылку Комсомольцу. Так, передавая друг другу, молча допили до конца. Бутылка полетела в сугроб и навсегда исчезла в глубоком снегу.
Оба стояли и смотрели на спящее подо льдом озеро.
Комсомолец произнес, не поворачиваясь:
–
Спартак присел, набрал в ладони снега, растер им лицо. Сплюнул.
– Вот ответь мне. Когда еще выдастся спросить... – он говорил, глядя в никуда. – Ну ладно, у меня еще остался в жизни смысл. Найти жену. Быть с ней. Меня ломает, корежит, иногда невмоготу, иногда хочется со всем разом покончить... Но мысль о жене вытягивает меня из этих омутов на поверхность. А тебя? Чем ты держишься? Инстинктом самосохранения, о котором доктор Рожков говорил? И главное, ради чего, ради кого ты держишься?
Как до этого Спартак долго не мог говорить, так не мог сейчас молчать.