Во мне дрогнуло все сразу. Я поднял голову и увидел кабинет. На стене висел портрет Владимира Ильича Ленина. Тикали ходики с гирькой на цепочке. Плавал табачный дым.
— Идите, Дегтярев. Месяц вам без увольнения в город. И будьте военным!..
Я вышел, словно хлебнувший хмельного. Верный Ваня ждал около дверей.
— Списывают? — спросил он шепотом.
Я тоже шепотом ответил:
— Нет.
Он снова тревожно уставился на меня!
— А куда?
— Никуда. Месяц без увольнения. Гольдин спас...
Когда это было?.. Время прошлось бедой краской но головам, белые снега запорошили хоженые тропинки, белые ветры разметали нас по белому свету...
Мальчишки всегда остаются мальчишками, а мы были ими, хоть и носили на плечах погоны. Подрались — помирились. На вечерней поверке я извинился перед Гольдиным. Сергей по собственной инициативе извинился перед Иваном. А старшина Кузнецкий отменил ему наказание — два наряда вне очереди, сообщив об этом, глядя поверх голов и с выражением брезгливости.
Месяц неувольнения был для меня ничто. Я и так не рвался в город. Сидел в воскресные дни в ленинской комнате и сочинял Дине письма. А к капитану Луцу стал относиться, как к богу. Готов был мчаться сломя голову, чтоб выполнить любую его просьбу.
С Сергеем мы поначалу не разговаривали. Но он сам подошел к нам однажды и сказал:
— Не надо меня кушать, земляки. Мы же все трое из Башкирии. Значит, почти братья, а?
— Чего там, — ответил Иван.
А я добавил:
— Спасибо, чума уфимская (было у нас когда-то такое выражение, у уфимских мальчишек).
Но все-таки дружбы у нас пока не получалось. Потому что Иван относился к Гольдину настороженно, хотя тот всячески выказывал ему свое расположение.
Где-то уже по весне, в конце первого курса, незадолго до первого училищного отпуска, мы участвовали в дивизионных учениях.
Несколько суток наша батарея перепахивала поле учебного центра. Наверху писались приказы, составлялись планы наступления и обороны. Выпускники были командирами, а мы все — рядовыми. Куда прикажут, туда и шли. Закапывались в землю, отражали налеты авиации «противника», бросали готовые ровики и опять куда-то перемещались, чтобы начать закапываться снова. Это называлось «производить инженерное оборудование». К исходу четвертых суток мы произвели пятое или шестое такое оборудование, забрались в палатку и, перебрасываясь словами, слушали, как шуршит о брезент мокрый снег. Я так намаялся, что не чувствовал в себе сил сдвинуться с места. Лежал с закрытыми глазами и видел улицу Пушкина в Уфе, мохнатый и медленный снег, тротуар, будто покрытый пуховой шалью, и две цепочки следов...
В этот самый момент откинулись полы палатки и появился старшина Кузнецкий. На этих учениях он как выпускник был дублером старшего лейтенанта Скворцова. Назначение его командиром взвода удовольствия нам, конечно, не доставило, но что поделаешь...
Этаким добреньким голосом он произнес:
— Желающие прогуляться есть? Связи с соседями нет.
Я втянул голову в плечи, да так и застыл, стараясь не шевелиться. И сразу же услышал голос Гольдина:
— Я готов, товарищ старшина.
— Кто еще?
Я с тоской взглянул на Сергея и поднялся. Собственно, мог бы и лежать, но какая-то сила заставила встать, и я обреченно подчинился ей.
В поле шел дождь со снегом. Случается в конце весны такая погодная несуразица — ни просвета в небе, ни надежды, что такой просвет появится.
Сергей отобрал у меня телефонную катушку и споро зашагал в темноту. Мы шли по кустарнику, вдоль глинистого, с рыхлыми снежными островками оврага. Шли бесконечно долго, пока не наткнулись на обрыв линии. Устранили повреждение и зашагали обратно.
Мне стало казаться, что все четверо суток я только и делал, что шел под этой нудной рассыпчатой моросью. И тут Сережка вдруг спросил:
— Ты Лидуху помнишь?
Конечно, я помнил Лидуху.
— Я ведь не люблю ее... — сказал он.
Я не ответил, потому что и не сомневался в том, что не любит. Мне хватало своего: писем, переживаний, воспоминаний. Наверное, все могло сложиться по-другому, находись мы с Диной рядом. Но армия, со своим жестким укладом, обостряла чувства; личное требовало выхода, и вся мягкость и нежность скапливалась в укромном уголке памяти, чтобы выплеснуться в письмах. И каждый эпизод маленького прошлого становился большим и значимым.
Когда Серега Гольдин сказал про Лидуху, я сразу же вспомнил Дину. Чтобы успеть к отходу поезда, она убежала с лекций. Я не догадался взять у нее портфельчик, и она все перекладывала его из руки в руку. Вспомнил, как мы шли с ней вдоль перрона. Миновали тепловоз, перрон и остановились на гравии у скрещения путей.
Исчезло чувство неловкости. Шумная вокзальная толчея отступила за тридевять земель, и мы остались на необитаемом острове.
— Ты сильный? — спросила она.
Я не ответил, хоть и был самым сильным в тот миг и мог сделать для нее все, что она ни пожелает.
— Я знаю — ты сильный, — сказала она. — И ты держи меня.
И я, ошалевший и глупый от счастья, взял ее за плечи и притянул к себе. Она смутно улыбалась и отрицательно качнула головой:
— Нет, нет, ты не понял... Не потеряй меня.