Городские власти организовали подвоз еды. Сперва бесплатный хлеб, дальше — больше. Те из обитателей метро, кто посмелее, выскакивали наружу, в город, спешили домой, втягивали головы в плечи, прислушиваясь к разрывам. Возвращались, на скорую руку готовили, что придется, лишь бы горячее — и тащили обратно, семьям, оставшимся под землей.
На такое решались не все.
Кое-кто не выдерживал, возвращался в покинутые дома насовсем. Говорил: хватит. Прилеты? Значит, я умру там, где прожил свою жизнь. Другие вовсе переставали подниматься наверх, замыкаясь на переполненных станциях, в безумной, ставшей привычной толчее, как моллюск в раковине. Неделя, месяц, два месяца. Страх созревал в людях ядовитой жемчужиной, косился белым слепым глазком. Там смерть, говорил страх. Там ужас. Где там? Наверху. Здесь безопасно, сюда даже взрывы долетают глухим сотрясением. Кормят, поят, есть где зарядить телефоны. Работают туалеты. При необходимости есть шанс уйти в тоннель, там еще тише. Здесь жизнь, хорошо, не жизнь, а некий суррогат жизни, к которому можно привыкнуть, если постараться.
Старайся, понял? Сиди здесь.
Нет, я не осуждаю их, переставших покидать убежище, отказавшихся это делать. Кто я такой, чтобы осуждать? Бесстрастно и отстраненно я фиксирую наличие этих несчастных, исковерканных войной людей, как некий факт, требующий, чтобы его учли, поставили в одну шеренгу с другими фактами, обустроили систему взаимосвязей — и сам себе лгу, что делаю это бесстрастно и отстраненно.
В середине весны перед городскими властями встала серьезная проблема. Война войной, но пришло время запускать метро по новой, как транспортное средство, а не приют для беженцев. Сделать это в ситуации Ноева ковчега было невозможно. Вагоны, превращенные в общежития, требовали ремонта и капитальной уборки — особенно резко вопрос встал в условиях общего дефицита вагонов, возникшего после прицельных бомбежек депо.
Станции необходимо было освободить, отправив людей по домам.
Не буду говорить, какой ценой это далось. Убеждали, разъясняли, ругались; случалось, действовали силой. Приостанавливали снабжение бесплатной водой и провизией, по громкой связи уведомляли о пунктах выдачи гуманитарной помощи в городе. Самых упрямых не трогали, ждали, пока уйдут сами. Так или иначе, в конце мая, ровно через три месяца после начала войны, первые поезда двинулись в путь по темным кишкам тоннелей.
Интервал движения: тридцать минут. Пятнадцать минут. Десять. Семь. По всем направлениям, кроме конечного участка Холодногорско-Салтовской линии и станции «Госпром», работавшей только как пересадочный узел. Ага, пустили конечный участок. Ага, и на пересадке заработало.
Все, порядок.
К чему это я? Нет, речь не о метро. Метро — пример, аналогия, чтобы стало понятнее. Я о людях. И даже не о живых.
Война — это смерть. Множество смертей. Не знаю, как умирают солдаты, мне не довелось побывать на фронте. Но здесь, в городе, гражданские умирали по-разному. Большинство — обычно, как все, не о чем рассказывать. Они уходили, с ними прощались. Но случались исключения…
Кое-кто после смерти не соглашался уходить. Как те, кто наотрез отказывался покинуть метро, казавшееся единственным островком безопасности в убийственной круговерти, они отказывались покидать свои квартиры. Их тела зарывали на кладбищах или сжигали в печи крематория, но это не убеждало бедняг в необходимости тронуться в путь. Они даже не интересовались судьбой собственных тел. Нет, они забивались в опустевшие жилища, прятались там, лишь изредка выбираясь наружу, как правило, не дальше двора или конца улицы, на которой обитали при жизни. Чтобы убедить их покинуть убежище — вернее, место, которое они считали убежищем, отчаянно цепляясь за последнюю соломинку — требовалась куча усилий.
Уговоры. Объяснения. Применение силы.
Каторжный труд.
И вы еще спрашиваете, чем занималась все это время наша спасбригада? Да, конечно, вы не спрашиваете. Это я так, в запале.
Проще было бы оставить несчастных в покое. Но дома восстанавливали, в квартиры возвращались живые постояльцы, а проживание бок о бок с такими соседями — дело тяжелое и небезопасное. Временами это приводило к непоправимым последствиям. Даже если квартиры и продолжали пустовать, честно давая приют бывшим хозяевам — они, бывшие, мертвые, тоже вели себя по-разному.
Страх, единственная ниточка, удерживавшая их зыбкое существование, превращался в веревку, захлестывал, душил; переплавлялся в ненависть. Ненависть к врагу — это хотя бы понятно. Но в данном случае ненависть чаще всего обращалась просто на окружающих, виноватых в единственном прегрешении — они были живы.
Ненависть к тем, кто смеется, потому что ты больше не смеешься. Ненависть к тем, кто поет, потому что ты не поешь. Ненависть к тем, кто радуется, потому что ты лишен радости. Ненависть к тем, кто движется, поскольку ты боишься движения. Ненависть к тем, кто совершает поступки, потому что ты…
Ненависть, ненависть, ненависть.