– Тяжело, и это все гораздо хуже, чем тюрьма или лагерь. Во-первых, отсутствует срок, на который вас посадили. Это может быть навечно, в зависимости от того, как захочется органам и врачам, которые вас «лечат». Во-вторых, вас целенаправленно уничтожают. Я видела молодую женщину, политзаключенную, которая прошла через электрошоки. Мне давали галоперидол,[226]
что страшно мучительно. В-третьих, в психбольнице вы, конечно, встречаетесь с действительно больными людьми. В Казани нас было в двух отделениях примерно сорок женщин, из них около десяти – политзаключенные, остальные – психически больные уголовницы. Хотя некоторые и притворялись, но большинство были действительно больны. И вот вы сидите, смотрите на этих людей и говорите себе: «В меня пихают лекарства, и однажды утром я, может, уже и не пойму, что тоже сошла с ума. Меня выпустят на свободу, а я уже даже не буду этого осознавать». От таких мыслей можно и вправду сойти с ума. Простите, не надо больше об этом, мне до сих пор страшно тяжело об этом говорить.– Меня никто не заставлял эмигрировать, я постепенно сама пришла к этому решению. После возвращения из тюрьмы я продолжила диссидентскую деятельность. Подписала петиции против выдворения из СССР Александра Солженицына и в защиту коллег, которых тоже держали в психиатрических больницах. Я должна была подписать это, я очень хорошо знала, как страшно они там страдают. Но в то же время я знала, что меня, скорее всего, вновь арестуют и что меня ждет новое «лечение». Поэтому я решила уехать. Это тянулось еще примерно год, а в декабре 1975-го я наконец уехала по израильской визе.
– Вначале я казалась себе дезертиром и упрекала себя за отъезд. Но каждый раз говорила себе: «Если б мне грозил нормальный, пусть и самый страшный, лагерь я бы осталась». Но психиатрия была хуже, и снова на это сил у меня не было.
Сегодня мне кажется, что с эмиграцией я справилась, возможно, благодаря в том числе и некоторому своему прирожденному легкомыслию. Я, например, готовилась к ностальгии, но ее не случилось. Конечно, я скучала по маме, по друзьям, но ностальгии, которая ужасно мучила моего безвременно умершего друга Вадима Делоне, я не ощущала. Еще я боялась за свой русский язык. Русские эмигранты, старшее и младшее поколения, говорят ужасно, чужбина мгновенно засоряет их язык. Но у меня ощущение, что мой русский от контакта с иностранными языками приобрел определенную гибкость и отточенность.
– Ничего из этого из-за Чехословакии я не лишилась. Наша августовская демонстрация, как я об этом позже много раз писала, была, собственно говоря, несколько эгоистической. Нам хотелось иметь чистую совесть. И вместе с чистой совестью мы получили и чистую радость. Как сказал на суде Вадим Делоне: «Эти пять минут свободы на Красной площади стоили для меня трех лет тюрьмы».
Мы это сделали для себя. Да, мы написали на плакате «За вашу и нашу свободу»; чехословацкую и вообще чужую свободу на первое место, а свою – на второе. Но именно наша внутренняя свобода, потребность жить в согласии с совестью и избавиться от стыда за причастность к общей вине привела нас на площадь. Так что не говорите, что все это произошло из-за Чехословакии. И если уж зашла об этом речь: это случилось из-за тех, кто послал в Чехословакию войска.
– Мы не претендуем на почести и медали.