Фуко отвергает образ автора, который стоит на пьедестале, делает веские заявления и купается в собственном престиже.[660]
Статью «Что такое автор?» следует понимать как отказ от такого рода присутствия, которое ставит автора под ложную «априорную защиту».[661] И соответственно интервью «Замаскированный философ», в котором Фуко сохраняет анонимность, можно истолковать как парадоксальное выступление в пользуМодерновость
Отказать экспериментатору в его собственной жизни, видеть в нем только генератора текстов было бы воистину ложной абстракцией. Речь же всегда идет о «философии как жизни», о «философской жизни».[663]
Уже по одному краткому провокационному замечанию становится ясно, что Фуко связывает теорию субъекта как порогового существа не только с актом, с действительностью письма, но и самым решительным образом – со своей собственной личностью. Это замечание таково: «Быть гомосексуалом значит быть в становлении».[664] Фуко имеет в виду, что именно в силу своего несоответствия общественной нормальности (и дарвинистской запрограммированности) гомосексуальность особенно располагает к преобразованиям и изобретениям новых форм. Так одно краткое замечание фокусирует тезис о человеке как о пороговом существе на собственную жизнь Фуко.Невольно ловишь себя на вопросе, не отстаивал ли Фуко тезис о пороговом существе именно в силу особой предрасположенности своей сексуальной ориентации; некоторые – например, биограф Джеймс Миллер[665]
– не устояли перед соблазном такого редукционизма. И все же суть фуколдианской теории «становления», или порогового существа, не в том, чтобы принять сторону какого-либо определенного образа жизни. Здесь полезно различать разные «тона»,[666] или дискурсивные регистры. Если Фуко говорит, с одной стороны, о философии как «движении» и, с другой – о гомосексуальности как «становлении», то из этого еще не следует, что философ должен быть гомосексуалом, а гомосексуал должен философствовать.Самым богатым источником представлений о пороговых переживаниях по отношению к письму является не так давно опубликованная беседа с Клодом Бонфуа 1968 года. Фуко здесь изъявляет очевидную готовность – вопреки своему многократно заявленному безразличию к биографии автора – увязать свое письмо с «нитью своей жизни».[667]
Мы выделим из этой беседы пять основных идей.Фуко дистанцируется, во-первых, от распространенной в современной литературе со времен Малларме[668]
абсолютизации языка как письма:Определенным образом это письмо было тогда монументом бытию языка. Что касается моего собственного восприятия, я должен признаться, что мне письмо таким вовсе не предстало. По отношению к письму я всегда испытывал почти моральное недоверие.[669]
Истоки своей настороженности по отношению к абсолютизированию языка Фуко видит в презрении к далекому от мира, несерьезному языку, к риторической «пустопорожности», презрении, доставшемся ему от отца: «в конце концов, я ведь сын хирурга».[670]
Ему от отца была завещана, как он считает, враждебность к духу, свойственная тем, кто придерживается реальности, кто не «говорит», но пашет, ткет, шьет или (хирургически) вмешивается. Весьма правдоподобно, что именно это семейное наследие обусловило прошедшую через всю жизнь Фуко склонность к практическому и политическому вмешательству. Но он настаивает и на том, что письмо тоже может считаться полноценной, реальной и жизненно важной деятельностью: «Мой проект состоит в том, чтобы говорить вещи».[671]Тем самым Фуко осуществляет, во-вторых, реабилитацию языка, восстает против его низведения, практиковавшегося в отчем доме: «Дискурсы – это не просто прозрачные пленки, через которые мы смотрим на вещи <…>. У дискурса есть собственная консистенция, своя сила, своя плотность, свое функционирование».[672]