Изоляция, от которой страдают инвалиды, не похожа на другие – по расовому, классовому, религиозному или половому принципу. Она ставит инвалидов, равно как и неинвалидов, перед неизлечимой недостаточностью, которая уже не просто нарциссическая травма или кастрация, но содержит в себе и угрозу настоящей физической и психической смерти, но особенно это касается психических и умственных инвалидов и, конечно, людей, страдающих от множественной недостаточности.[852]
В докладе 2012 года Кристева делает еще один шаг и определяет инвалидность/гандикап как по преимуществу трагический опыт современного человека. Именно потому, что человек сегодня ищет средства для покорения и преодоления смерти, Кристева считает столкновение с инвалидностью, тем более умственной, шансом. Люди, не находящие слов перед лицом смерти, должны в уходе за инвалидом снова научиться толковать эту радикальную версию
Но есть другая трагическая категория духовной истории, которая противостоит этому исключению, – материнство. Только в материнстве возможна потеря ребенка. Инвалидность ребенка уже предвосхищает его утрату: этот ребенок – не то, чем он мог бы стать. Кристева предлагает матери ребенка-инвалида две эмоциональные возможности: стыд и гордость. Стыд, что она не родила полноценного ребенка, и гордость, что именно в столкновении с такой бедой она остается основной инстанцией сопротивления ей и возможного ее преодоления.
После долгого табуизирования она усматривает в своем отношении к сыну шанс – шанс неинтеллектуального, музыкального обоснования биографии:
«Я хочу, чтобы ты был», говорю я Давиду. Моя эмпатия, мое влюбленное слияние с ним открыли мне, что со своим абсолютным слухом он может заниматься музыкой, несмотря на свои неврологические проблемы. При этом единственная помощь с моей стороны состоит в том, что я даю ему средства отделиться от меня, максимально индивидуализируя его языки, его средства выражения и связи с другими. Он будет заниматься музыкой, мультимедиа, он вольется в творческую мастерскую для инвалидов и примет в ней участие своим уникальным способом, не как
«Я хочу, чтобы ты был» – эта формула, кстати, есть замаскированная цитата, которая встречается и в переписке Мартина Хайдеггера и Ханны Арендт[854]
и которую Кристева прилагает к материнской установке. Сходное феминистское заострение предпринимает она и в отношении арендтовского восхваления «рождения»: у Арендт оно обходится без всякой привязки к матери, Кристева же напрямую соотносит его с материнской ролью. Но эта материнская идентичность у Кристевой в высшей степени амбивалентна. С одной стороны, мать – это дарительница жизни по определению, с другой – женское существование не должно исчерпываться материнством. Кристева чувствует необходимость защитить важность материнства как ключевого биографического понятия, которое противостоит господствующему Эдипову комплексу, вытекающему из традиционного мужского психоаналитического взгляда. Кристева превращает нужду в добродетель и объявляет именно неупоминание материнства решающим доказательством его важности. В своем эссе «Усекновение» Кристева задается вопросом: «Что можно отрезать у женщины?». По ее мнению, единственной мишенью является голова женщины, чья власть столь велика, что вопрос был принципиально вытеснен.[855] Так она конструирует женский противовес мужскому страху кастрации, играющему столь важную роль во фрейдистском психоанализе. Страх женщины лишиться головы еще сильнее, чем мужской ужас перед утратой детородного органа.В этой провокационной переинтерпретации Эдипова комплекса отражается самотолкование Юлии Кристевой: она сама есть та непризнанная голова матери, которая может противопоставить себя патриархальному буржуазному обществу. Ее жизненный проект заключается в прояснении важности женского существования, в котором берет начало всякая жизнь.
Надя Петёфски (1942–2013)
Я – это не только другой