То ли мать, то ли тоска от предстоящего отъезда семьи Шакена, а более всего выросшей и расцветшей Айсулу, заставила Ержана в один из предлетних дней, когда никого не было вокруг, взять в руки скрипку — и положить ее обратно он уже не смог. Всю свою тоску, впрессованную в его тщедушное тело, пытался он излить в музыку, но ни тоска не прекращалась, ни музыка не вмещала всего накопившегося. Его обнаружил за игрой только что вернувшийся с вахты Шакен, который с радостью обронил, что видел в городе Петко, и тогда Ержан твердо решил, что на следующий же день поедет к своему учителю. Но на следующий день дед поскакал на коне по делам, оставив его дежурить на телефоне, потом, через день, Шакен поскакал на коне в школу, справиться об экзаменах Айсулу, словом, так и не дождавшись Айгыра, через несколько дней Ержан сел на своего ишака и засеменил на нем в сторону ПМК. Скрипка висела за плечом, как винтовка, и хотя утренняя тень его, семенившая впереди, все сокращалась, все же на какое-то мгновение он опять почувствовал себя, пусть только в мыслях, ковбоем.
пел он о том, что война продолжается. Где-то через час, когда он достиг гусеподобного бетонного строения, торчащего в степи, как балбал[17], и решил передохнуть в его тени, небо вдруг стало темнеть. Оно темнело столь быстро, что Ержан решил, это просто яркий солнечный свет, разлитый по степи, утомил его зрение. Но то чернели будто набежавшие на небо облака. «Смерч!» — догадался Ержан, и небо стало не желтым и пыльным, как при степных смерчах, а совершенно черным. И только солнце сверкало в нем неимоверным светом. И внезапно страх, который всегда сидел у него в поджилках, накрепко застрял в солнечном сплетении: мальчишка был один на весь черный свет, если не считать бешено вопящего ишака. Но и голос ишака уже не был слышен. Его поглотили гул и завывание степного ветра. Земля начала трястись, раздались громовые раскаты. Ветер нес по степи горящие клубки перекати-поля, и вдруг в небо взметнулось еще одно солнце, и влекомый уже не умом, а инстинктом Ержан бросился в яму, под самый бетон, куда рухнул и его ослик. Скрипка хрустнула, издала последний визг, и свирепый вихрь воздуха с оглушительным гиком пронесся, сбривая все над ними, чтобы серый, пепельный свет встал над миром…
А потом пошел горячий слепой дождь…
Ержан валялся на дне, в грязи, крови и слезах, — ослик его мгновенно облез.
Он доехал таки до ПМК, но от ПМК остались два развороченных, оплавленных трактора и развеянный по степи черный пепел вагончиков… Где-то одиноко выл умирающий волк…
Когда он вернулся на свой полустанок, первое, что увидел — с Капты слезла вся шерсть, и везде — от железной дороги и до дома — трава за какой-то один день выросла густой и высокой… Трава. Но не он…
Я не стал продолжать эту мысль. Ночь за окном вагона была столь темной, что я сам испытал на себе тот самый страх, что не раз испытывал Ержан, лежавший сейчас умиротворенно на верхней полке купе. Откуда пришел этот страх? Ощущение чего-то неминуемого, скрытого, может быть, здесь, за первым поворотом, засело у меня холодом в животе, и я не нашел ничего лучшего, как перевернуться и зарыться лицом в тощую подушку. Я насильно заставлял себя подумать о чем-нибудь радостном, светлом…
Ержан состарился умом враз: он уже смотрел на красавицу Айсулу, что выросла на голову выше отца, безо всякой горечи — просто любуясь. И то, что она вела себя так, как будто ничего ни с ним, ни с ней не происходило, уже не обижало его — скорее, радовало.
Люди по-разному