Он был "мобилизован" большевиками почти сразу же после захвата власти. Памятник ему, как "великому деятелю социализма", был по распоряжению Ленина втиснут в Москве уже в 1918 году. Жестокость послереволюционной действительности превосходила все испытанное страной доселе. Поэтому новому режиму, расстрелявшему за тридцать лет поэтов больше, чем их родилось в России за три столетия царствования династии Романовых, понадобился миф, что где-то в далеком прошлом якобы бывали времена еще более жестокие. Что это за жестокость, старались не уточнять. Ибо невозможно, будучи в здравом рассудке, поверить, что три дня николаевской барщины - хуже ежедневной (без выходных!) работы в передовом сталинском колхозе. Как невозможно поверить и в то, что розги, которыми однажды, по приказу пана, угостили на конюшне Тараса, ужаснее ликвидации кулачества "как класса".
Нынешней Украине он нужен по той же причине. Когда зарплату не выплачивают месяцами, а в домах отключают свет, нет ничего утешительнее баек о крепостном праве, во времена которого света не было вообще. Между тем, военные потери всей Российской Империи "бездарного, реакционного" Николая I в Крымской войне (310 тысяч) в восемь(!) раз меньше, чем потеряла без всякой войны Украина за десять лет независимости.
Можно, конечно, сказать, что Шевченко в этом не виноват. Что он не жаждал обожествления. Что вдохновенно выводя в завещании: "I вражою злою кров'ю волю окропiте" он имел в виду что-нибудь совсем другое, какой-нибудь очередной поэтический образ, вроде клюквенного сока.
Но, господа, отчего же мы удивляемся, что у этой воли получилось такое омерзительное, заляпанное кровью лицо?
СКАНДАЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ О Т. Г. ШЕВЧЕНКО ЕГО СОВРЕМЕННИКОВ
"КОБЗАРЬ" ЗА СЧЕТ КРЕПОСТНИКА
(Эпизоды из жизни Шевченко по воспоминаниям Петра Мартоса)
Шевченко я знал коротко. Я познакомился с ним в конце 1839 года в Петербурге, у милого доброго земляка Е. П. Гребенки, который рекомендовал мне его как талантливого ученика К. П. Брюлова. Я просил Шевченко сделать мой портрет акварелью, и для этого мне надобно было ездить к нему. Квартира его была на Васильевском острове, состояла из передней, совершенно пустой и другой, небольшой, с полукруглым вверху окном, комнаты, где едва могли помещаться - кровать, что-то в роде стола, на котором разбросаны были в живописном беспорядке принадлежности артистических занятий хозяина, разные полуизорванные, исписанные бумаги и эскизы, мольберт и один полуразломанный стул, комната, вообще, не отличалась опрятностью: пыль толстыми слоями лежала везде; на полу валялись тоже полуизорванные исписанные бумаги, по стенам стояли обтянутые на рамах холсты - на некоторых были начаты портреты и разные рисунки. Однажды, окончив сеанс, я поднял с пола кусок исписанной карандашом бумажки и едва мог разобрать четыре стиха:
Червоною гадюкою
Несе Альта вiстi.
Щоб летiли круки з поля
Ляшкiв-панкiв їсти.
Що се таке, Тарас Григорьевич? - спросил я хозяина - Та се, добродiю, не вам кажучи, як инодi нападуть злиднi, то я пачкаю папiрець, - отвечал он. Так що ж? Се ваше сочинениє? - Эге ж! - А багато у вас такого? - Та є чималенько.
- А де ж воно? - Та отам пiд лiжком у коробцi. - А покажiть.
Шевченко вытащил из-под кровати лубочный ящик, наполненный бумагами в кусках, и подал мне. Я сел на кровать и начал разбирать их, но никак не мог добиться толку.
Дайте менi оцi бумаги додому, - сказал я, - я їх прочитаю. - Цур йому, добродiю! Воно не варто працi. - Нi, варто - тут щось дуже добре. - Йо? чи ви ж не смiєтесь iз мене?
- Та кажу ж, нi. - Сiлькось, - возьмiть, коли хочете; тiльки, будьте ласкавi, нiкому не показуйте й не говорiть. - Та добре ж, добре!
Взявши бумаги, я тотчас же отправился к Гребенке и мы, с большим трудом, кое-как привели их в порядок и, что могли, прочитали.
При следующем сеансе я ничего не говорил Шевченко об его стихах, ожидая, не спросит ли он сам о них, - но он упорно молчал; наконец я сказал:
- Знаете що, Т. Г. ? Я прочитав вашi стихи - дуже, дуже добре! Хочете напечатаю?
- Ой, нi, добродiю! не хочу, не хочу, далебi що не хочу! Щоб iще побили! Цур йому!
Много труда стоило мне уговорить Шевченка; наконец он согласился и я, в 1840 году, напечатал Кобзаря. При этом не могу не рассказать одного обстоятельства с моим цензором.
Это был почтенный, многоуважаемый Петр Александрович Корсаков.
Последняя пьеса в "Кобзаре" (моего издания) - "Тарасова ночь". С нею было наиболее хлопот, чтобы привести ее в порядок. Печатание приближалось уже к концу, а она едва только поспела. Поскорее переписавши ее, я сам отправился к Корсакову, прося его подписать ее.